Много раз появлялись разорванные кучки людей, но добегали они лишь до середины поля. Австрийцы засели в южных лесах, русские – в северных. Демьянов видел, как пошел в атаку рота за ротой его полк. Солдаты, перебегая, ложились и окапывались. Когда же достигли середины поля, навстречу им из леса выбежали серые человечки, смещались и двинулись назад. Им на помощь выбегали новые. А навстречу из лесов отовсюду повалили наши зеленые солдаты. Несколько рядов их подобрались и залегли совсем близко от роты. Демьянов пересилил себя, вскочил, перешагнул через окоп и быстро зашагал вперед; когда же услышал, что его нагоняют, прибавил шагу.
«Зык-зык-зык!» – посвистывали пули. Но не было страшно и не было радостно. С каждым мгновением точно отсчитывалось в мозгу: «Вот жив, вот жив». Затем Демьянов с трудом закрыл рот; оказывается, он кричал все время, и горло саднило. Наконец шагах в десяти поднялась из земли черномазая и усатая голова в сером кепи, прищурила большой глаз и пыхнула огнем. Затем вскочил на ноги весь человек, рядом с ним – другой, третий; человек двести точно выросли из-под земли; опустив штыки, они пятились, хотя расстояние между ними уменьшалось быстро; наконец Демьянов схватился за широкий штык и шашкой ткнул в середину серой куртки, между двух пуговиц; конец шашки уперся, затем вошел быстро и легко. Демьянов поднял глаза, но не увидел лица того, а только закинутый черный подбородок и хватающие воздух руки. И сейчас же стал задыхаться; хотел сказать: «Что это?» – но не было голоса. И чтобы как-нибудь вздохнуть, опустился и лег на спину.
7
Влажные тени покрыли поле. Одна за другой замолкали пушки. Щелкали еще выстрелы на юге; затем и они прекратились. Настала тишина, торжественная и спокойная. Открылись звезды; на полнеба разлился закат, а на горах пылали деревни; высокие красные языки пламени возносились в безветренное небо, точно хотели коснуться его ласковым, зыбким своим телом; иногда от пламени отделялся язык и, вознесясь, таял. Понемногу вершины лесов, стволы, одинокие сосны залились розовым светом.
Демьянов лежал «а спине, положив руку на грудь, на то место, куда вошла пуля. Он чувствовал, будто торжественная тишина, и осенние звезды, и закат, и пылающие горы – все для него. Он лежит посреди мирового покоя, величественной, огненной тишины, и звезды близки ему, как трава. И точно сердце его охватило все, что видят глаза, и все, чего жаждет душа, и все это в нем, и потому такой покой. Затем он стал думать, все ли в жизни торжественно, всё ли хорошо. Ему опять припомнились и лица и вещи, о которых он думал. И все, что припомнил, показалось прекрасным, будто лица и вещи осветились и стали страшно значительными.
«Вернусь и объясню им это, и все они станут жить по-иному», – подумал он и опять взглянул на звезды. Над его головой ясно горело, точно жемчужное, созвездие. «Ну, да это тоже просто и понятно, – подумал он. – Нет смерти – только радость».
Послышались негромкие голоса. Подошли трое, говоря по-русски. Один наклонился и прошептал: «Он и есть!» Демьянов перевел глаза с жемчужного созвездия на знакомое лицо с черной длинной бородой. «Жив!» – опять сказал голос.
Затем Демьянова подняли, положили на шинель и понесли. На шинели покачивало, как в люльке, и звезды вверху колыхались направо и налево. «Так и голова закружится», – подумал Демьянов, закрывая глаза.
А когда опустили его на землю, стало немного больно. «Ничего, потерпите, паренек за линейкой побежал, – проговорил опять Аникин. – Очень солдаты обиделись, когда вы упали, ей-богу, а мы ведь думали не найдем». Демьянов посмотрел на него, вспомнил, как он дал ему луковку, хотел пошутить – нет ли у него еще луковки в кармане, но вместо этого охнул. Аникин сердито затряс бородой и нагнулся, всматриваясь. «Хорошо мне», – едва слышно прошептал Демьянов. «То-то», – шепотом же отвечал Аникин и вдруг поцеловал его в губы; сейчас же отошел и закричал сердито: «Эй, ты, черт сонный, правей держи, вороти линейку-то, барин, вишь, обижается».
В ГАВАНИ
В медленной, мертвой зыби опускался, всплескивая зеркальную воду, и тяжело вздымался большой пароход. Свистел в снастях ветер, и клубы дыма, вылетая из трубы, долго стлались над морем, где две волны расходились, как хвосты бесконечной параболы.
Пассажиров иных мутило, иные печально сидели на лавочке, обдуваемые ветром; на крышке трюма спали турки, а вдоль борта прохаживался худой и слабый человек в разлетайке; из кармана ее торчал сверток рукописей.
Пароход со знаменитым поэтом, оставляя параболический след в синей воде, двигался к высокому берегу, выжженному и пустынному. Из глубины мглистой земли поднимались скалистые вершины, голубоватые, как дым, над ними клубились такие же легкие облака белыми грудами.
Им, должно быть, и этой земле медленно кивал длинный корабельный бушприт. Знаменитому поэту было грустно.
Его послали сюда умирать, он знал, что блужданиям его настает конец. И сегодня он, как никогда, чувствовал и любил и чаек, сопровождающих пароход, и мокрых дельфинов, что появлялись из зеркальной волны на мгновение, и сморщенную бабу, задремавшую на корзине с чесноком, и величественных оборванцев турок, и страдающего грудной жабой отставного моряка, который того и ждал, чтобы опять заговорить о всяких пустяках.
Корабельный нос повернул направо, и на пустынном берегу понемногу открылась просторная бухта.
На скатах, буграх, по сухим оврагам рассыпался над морем белыми стенами, красными крышами древний город пологой подковой. Далеко выбежала узкая полоска мола с уютным маяком на конце. За ним стояли мачтовые корабли и океанские пароходы. Белый парус медленно уносился вдаль от маяка.
Пароход загудел, повернул и вошел в гавань. У пассажиров прошла меланхолия. Они повалили из пароходного нутра с чемоданами и корзинками. Страдающий астмой моряк, сходя с трапа, сказал поэту, задыхаясь:
– Так обещайтесь же мне непременно познакомиться с Вакхом Ивановичем. Он тоже стихи пишет. Чудак ужасный.
Вблизи город не казался таким древним: на набережной стояли цинковые амбары, похожие на верхи кибиток; вдоль них катились вагоны; парные извозчики увозили пассажиров на главный бульвар, затененный акациями и тополями. Здесь под арками домов, построенных в местном стиле, двигалась по июльскому солнцепеку пестрая толпа: прозрачные дачницы, молодые дачники с полотенцами для купанья, восточные люди с сизыми щеками, в теплых пиджаках, голенастые гимназисты в войлочных кавказских шляпах, проезжий актер и местный журналист, и всех этих людей хватали снизу за ноги греки – чистильщики сапог из Константинополя.
С бульвара узкие проулки уводили на холмы и в овраги, где дома становились и старее и меньше. На одном таком голом бугре, на виду города, стоял облупленный белый домик с чугунным кронштейном от уличного фонаря. Шесть окон во время зноя закрыты ставнями; за ними в душной и низкой комнате, освещенной лампадками, на клеенчатом диване обычно лежал Вакх Иванович, а на животе его спал кот.
Вакх Иванович ничуть не походил на денди. Голова у него была лысая, лицо круглое, с жесткими усами. Живот же, на котором грелся кот, объемистый, доставлявший много огорчений. Но все же любимым героем Вакха Ивановича был лорд Брэмель. Не имея средств и презирая свою наружность, он старался подражать ему скорее в словах, мыслях и вкусах.
Когда Вакха Ивановича звали приятели есть чебуреки, он думал: «Брэмель на моем месте ответил бы; «Хорошо, я голоден, я приду, но пусть каждый чебурек мне подадут завернутым в лист магнолии». И, сидя с друзьями посреди города, на фонтане, под фонарем, он улыбался с тонким презрением и вставлял в беседу острый парадокс несомненно английского происхождения. Того же происхождения была и обстановочка в трех низких комнатах; ее мог оценить только денди, презирающий толпу и все новое. Брэмель поступал всегда парадоксально, даже говоря с королем. Местные караимы и товарищи по чебурекам не были способны к тонкостям, поэтому Вакху Ивановичу пришлось приспосабливаться, и он стал чудаком: иногда даже называл себя Брэмелем наоборот. Брэмель имел, как известно, сто пар штанов. Вакх Иванович – только одни, толстые и засаленные настолько, что после снятия они могли стоять самостоятельно, прислоненные к стене.