– Мама, что ты делаешь? – спросил я шепотом. Она сейчас же оглянулась, словно не видя, потом глаза ее стали ясными. Она подошла, взяла меня за плечи, закутала одеялом, посадила в кресло и сказала:

– Разве можно не спать по ночам? Сиди смирно, я тебе дам картинки, – раскрыла высокий шкаф, сунула мне неинтересную книжку без картинок и вернулась писать, повторяя: – А теперь не мешай, не мешай мне.

Я решил, что матушка пишет письмо отцу: они часто, поссорившись, писали так друг другу длинные письма. Вдруг она воскликнула каким-то странным голосом:

– Конечно, я заставлю его перед смертью сказать об этом, – и, перевернув страницы, она принялась читать вслух написанное.

Вначале было обо мне, как я бегал, краснощекий и здоровый, по пруду, потом как мы встретились с матушкой и пошли на деревню; прочла и про мужика и про черного поросенка, но больше всего про Логутку.

Но все это я уже знал, многое нашел пропущенным и, соскучась, уснул.

– И пузырь здесь, ну, ну, послушаем, – вдруг над самым ухом страшно громко воскликнул отец. Я изо всей силы раскрыл глаза и увидел его: он садился в кресло, поддерживая на себе ночное белье, чтобы оно не свалилось. Борода его, на две стороны, и волосы были растрепаны, лицо заспано, и он, протирая средним пальцем веки, продолжал:

– Это, пожалуй, тоже из области фантастического? Вдруг начать писать рассказ посреди ночи…

– Логутка, рассказ называется Логутка, – проговорила матушка взволнованным голосом, и полное, покрасневшее лицо ее так и осветилось. – Ты пойми – вот, наконец, то, чем я могу принести настоящую пользу. Этот рассказ прочтут все и почувствуют, как нужна помощь…

– Гм, – сказал отец, – впрочем, чего не бывает: читай, я слушаю, – и он подпер щеку.

Матушка нагнулась к свету лампы над конторкой, покраснела, украдкой взглянула на отца и начала читать.

Отец слушал сосредоточенно, сдвинув брови. Но я видел, что ему страшно хочется спать. Он вставал до света и суетился весь день. Постепенно брови его раздвигались: один раз он сразу их поднял и опять опустил, полузакрыв глаза; на скуле появилась выпуклость, словно катался во рту орех, а угол рта и ноздря натянулись… Вдруг он мотнул головой сверху вниз, испугался, сделал необыкновенно внимательные глаза, но, когда я опять взглянул, он уже спокойно спал, опершись на ладонь.

Матушка читала, покачивая головой. Один раз у нее даже слезы появились, и голос стал глухим.

– Ну, вот и рассказ, только я не знаю – каким сделать конец, – и обернулась. Отец всхрапывал в кресле.

Матушка покашляла немного, развернула, свернула и вновь развернула листки и, взяв их за край, разорвала, затем скомкала и швырнула рукопись в угол…

Отец проснулся в испуге, но матушка, презрительно усмехнувшись, прошла мимо него прочь из библиотеки.

– Ну, вот мы с тобой и провинились, – сказал отец, разглаживая на конторке обрывки рукописи, – ну, ничего, я перепишу завтра, вот и все… А правда, хороший рассказ… Только, брат, когда встанешь до света, трудно после полуночи слушать рассказы.

Он запер в конторку рукопись, взял меня за руку, и мы пошли через коридор в спальню к матушке.

Около двери постояли; отец погрозил мне пальцем и постучался, но в спальне никого не оказалось…

Мы обошли залу, столовую, заглянули в чулан и под лестницу…

– Вот тоже голова с мозгами, – воскликнул отец, – мать же в гостиной у Логутки! – И когда мы осторожно туда заглянули – увидели матушку, стоящую перед диваном, в лунном свете.

– А мы пришли прощенья просить, – сказал отец, держа меня перед собой за плечи, – нам рассказ очень понравился.

– Тише, – прошептала матушка, – он умер.

БАРОН

1

Ветер разгулялся над Киевом; мокрые облака неслись по крышам, цеплялись за шумящие хлесткими ветвями тополя и, разорванные, скатывались с гор в мутный Днепр.

По взбаламученной реке гнало жгутами пену, у берега качались баржи, и с той стороны красный пароходик, пересекая течение, нырял и дымил, словно из последних сил.

И по всему Заднепровью – над полями, лесными кущами и зыбкими озерами – шли низкие облака, сваливаясь у края земли в тяжкие серые вороха.

Всего сильнее дул ветер на ротонду городского сада, сбивал с ног редких прохожих, лепил одежду, гнул шляпы, подхваченные рукой, раскачивал на высоких столбах фонари, а гимназисту, глядящему в бинокль, врезал в щеки резинку от картуза и, залетев в рукава, надул пальто горбом.

– Исторический ландшафт, – сказал гимназист и, спрятав бинокль, вынул из футляра фотографический аппарат и стал наводить.

В это время между его прищуренными глазами и ландшафтом прошел худой и высокий человек, одетый странно.

Длинные ноги его были обернуты онучами и обуты в поршни, зеленые штаны по коленям заплатаны; верблюжья короткая куртка сидела коробом, до того была стара; на впалой груди перекрещивались ремни, держа за спиной ягдташ, патронную сумку, ружье и мешок; зябкие руки засунуты в карманы; плечи покатые, а на длинной шее сидела необычайно красивая голова – римская и спокойная, хотя на ней и был надет рыжий котелок с петушиным пером на затылке.

– Ах, чтоб тебя, – проворчал гимназист и, продолжая нажимать грушу, испортил исторический ландшафт, сняв на нем странную фигуру охотника, который, перевалясь через балюстраду, принялся спускаться по косогору вниз к реке.

Затем гимназист повернулся спиною к ветру и пошел из сада и в тот же день поехал далее.

Пленку же с изображением забавного человека проявил только через месяц, отпечатал и наклеил в альбом.

2

Ничего нет нуднее в деревне, как последний час перед ужином… Хозяйка, прислушиваясь к звону тарелок, вдруг перестает понимать гостя и, пробормотав что-то, уходит, вдалеке хлопнув дверью, откуда доносится кухонный запах. Гость не знает, что ожидает его, когда скажут «пожалуйте», и у него сосет… Ламп еще не зажигали; хозяин, сидя на стуле, спиной к окну, пробует и так и этак облегчить ожидание, выхваляя новую сеялку; собака под хозяйским стулом чешется; другой гость – помоложе, облокотясь о пианино, глядит на хозяйскую дочку, которая нажимает пальцем все одну клавишу; третий гость ходит вдоль стенки, – он уже и наговорился, и накурился, а теперь, переставляя ноги, думает: «Сеялки-то сеялками, а это что же, братец, ужинать не дают?» И, наконец, наступает молчание, которое должна использовать хозяйка, раскрыв двери и говоря: «Пожалуйте, чем бог послал…»

«Знаем мы, чем бог тебя посылает», – подумает каждый из гостей и, хлопнув себя по коленкам, встанет и войдет в столовую…

Упусти эту минуту хозяйка, дай гостям переголодать – пропал и ужин и разговор за ним. Но в этот вечер вовремя были открыты двери, и гости, потеснясь, вовремя обсели стол.

Хозяин, Викентий Андреевич Бабычев – отец того гимназиста, – поместился в конце; два гостя с боков его, третий – помоложе, трогая усы, сел около хозяйской дочки, и остался седьмой пустой прибор, взглянув на который хозяйка приказала горничной: «Поди позови паныча». Так, с легким потиранием рук, начался ужин; пошли кругом соусники, судки и графинчики; от яркого света лампы белый стол словно ожил и все стало вкуснее, и, наконец, явился гимназист, сунул под себя альбом с фотографиями и поморщился на свет…

– Ну что, окончил наклеивать? – спросила его сестра. – Фу, хоть бы ты вымыл руки.

– Окончил, да не покажу, – ответил гимназист, – это гидрохинон, не отмывается…

– Он у нас отлично учится, – молвила хозяйка.

– И, знаете, прекрасный фотограф! – воскликнул хозяин.

Гости подивились; гимназист, не обращая внимания, продолжал есть, сидя на альбоме, и ужин сделался еще более приятным оттого, что за спиной хозяина запылали дрова в очаге, осветив штукатуренные стены и потолок…

От еды, вина и тепла гости в конце ужина сидели уже боком – время для рассказывания занимательных историй; но все знали друг друга наизусть, и хозяйская дочка чувствовала уже некоторое свинство, поэтому, бросив катышком в брата, она сказала: