Николай Николаевич перечел, поморщился, потом приписал: «Обнимаю вас и крепко целую, не сердитесь», запечатал письмо, сунул в карман и вышел на платформу.

Под грязным, прокопченным куполом из железа и стекла стояли пыльные поезда, ходили служащие в грязных кафтанах из парусины; вдалеке, по залитым мокрой копотью и нефтью путям, ездил, громко свистя, паровоз. Два перемазанных сажей сцепщика шли за буферами вагона; они скрылись из виду, но вскоре появились опять, уже подталкиваемые тем же вагоном; напротив Николая Николаевича вагон глухо ударился в товарный поезд, сцепщики надели цепи и, вылезая из-под буферов, стали угощать друг друга табачком.

Сцепщик, что стоял поближе, белобрысый и рябой, вдруг засмеялся тонким, бабьим голосом; другой, низенький и прокопченный насквозь, рассказывал:

– Ведь жена она ему, трактирщику-то, жена, а надела мужеское платье, ну чистый мужик… подходит к стойке и мужу своему, мужу, понимаешь, говорит: «Целовальник, дай-ка мне пивка!» Мы все тут сидим, глядим – мужик как есть, и усы, и все… А целовальник рукой вот этак и груди ей потрогал: «Что это у тебя, говорит, мужик, груди-то женские?» Глядим, все у нее мужеское, а груди – женские. Тут мы померли со смеху… Вот какая веселая трактирщица, нарядилась…

Сцепщики покурили табачок и ушли. А Николай Николаевич продолжал стоять; ему в первый раз представилось, что в жизни этих сцепщиков он не участвует никак и им ни до него, ни до его настроений нет дела. Должно быть, каждый, сколько людей ни есть, представляет себя единственным и настоящим, все же остальное – только касающимся себя, по поводу себя, и это остальное может и не существовать.

Зажгли огни – зеленые, красные, желтые; за раскрытою аркой стеклянной крыши разлилась багровая заря; кресты, купола и верхи высоких домов чернели на ней, как нарисованные тушью. Тряпками вытирали вагоны. Появился начальник станции, носильщики и лишние люди. Подали нижегородский поезд. Николай Николаевич залез в купе, заперся и лег; и когда поезд отошел и, свистя, понесся в темном пространстве, Николай Николаевич точно ощутил присутствие миллионов людей, копошащихся по всей земле, себя же представил маленьким, измученным лягушонком.

В Нижнем звонили во все колокола; вились флаги на набережной, кучами ходил народ, носился пыльный ветер между пестрых лавок, балаганов и вывесок на столбах, между куч из мешков, покрытых брезентами. На горах, за старинными стенами клонились деревья. За желтой Окой, над ярмаркой, стояла пыльная туча. По синей Волге пенились валы; а «а дальнем берегу озера, луга, деревни, дремучие леса уходили за край неба, за древний Светлояр.

Был праздник и царский день. Николай Николаевич подъехал на извозчике к пароходным сходням; два босяка подхватили багаж, но чернобородый матрос, растолкав их, отнял чемодан и сам отнес на пароход – просторный, белый и чистый.

Николай Николаевич сел на палубу в плетеное кресло. В воздухе было шумно и бранно. Пароход дрожал от топота шагов, по сходням в трюм сбегали грузчики; на конторке и, двигаясь по трапу, толкались пассажиры, провожающие и ротозеи. На женщинах развевались шарфы и юбки; мужчины придерживали шапки на голове. Вдоль борта вдруг пронеслась чья-то сорванная соломенная шляпа и села на воду; многие закричали и засмеялись; матрос на носу размахал свернутую чалку и бросил ее в шляпу, приподнятую волною, но промахнулся; на мостки маленькой купальни выскочил голый мальчишка, задрал голову к пароходу, указал на шляпу кривой ручонкой и, мелькнув, как рыба, в воздухе розовым телом, шлепнулся в воду и поплыл.

Николай Николаевич с недоумением глядел на всю эту живую суету, залитую солнцем. Лакей принес ему чай, масло и хлеб. Книгоноша пристал с открытками и книжками, потом, подмигнув, вытащил из сумки «Половой вопрос». Николай Николаевич купил и «Половой вопрос».

Вчера на вокзале, потом в поезде почувствовал он множество невидимых людей, а сегодня он увидел их наяву – живых, веселых, на ветру, под солнцем. Ему не казалось странным, что раньше он, кроме себя, кроме темной своей, как ночное небо, пустой души, ничего не замечал. Должно быть, надо было почувствовать себя лягушонком – и мир приблизился, и все, что казалось пустотой, заполнилось живыми людьми.

Капитан с мостика спросил, окончена ли погрузка; крючники в бумазейных рубахах распояской, с открытой грудью, бегом пронесли последнюю кладь. Зашипел из самого нутра, загудел пароход; побросали чалки; из-под колес повалил пар, и конторка стала отделяться вместе с народом, берегами, городом и башнями. На палубе переместились тени и солнце; пароход повернулся правым бортом к луговой стороне и побежал вниз.

В отделанной цветным деревом, кожей и зеркалами рубке у окон за столиками сидели пассажиры: пожилая дама с помятым лицом, хорошенькая барышня и студент; далее путейский инженер и его жена, они только что поженились, ели ягоды и, шушукаясь, писали открытки; напротив них – две полные дамы в кружевных платьях, одна красивая и круглолицая, другая – неслыханный урод; далее сидели в ряд три барышни купеческого происхождения, в одинаковых кофточках, румяные и скучливые, и в углу под зеркалом – морской офицер и с ним отставной полковник, в казакине и на деревяшке.

Офицер и полковник пили водку и разговаривали.

– Не успел туман этот подняться, – рассказывал офицер, – как начинают в нас палить из двенадцатидюймовых, хлещут прямо в борта…

– Ад, – уверенно, с знающим видом вставил полковник, – бывал я под пулями, – и, сильно потерев стриженую седую голову, налил еще по рюмке.

Две полные дамы ели раков, круглолицая говорила:

– Он такой несдержанный, что мне прямо стало неловко.

На что неслыханный урод ответила:

– Ну, вот пустяки, был бы страстный.

Студент горячо толковал хорошенькой барышне про молекулярную теорию.

– Вы только поймите, до чего все ясно становится, – уверял он.

Дым ходил струями по рубке; сверху из вентиляторов врывался свежий ветер; с левой стороны чесучовые шторы на окнах были залиты солнцем. Николай Николаевич сидел у среднего стола под звенящей люстрой.

Он только слушал и глядел, и пассажиры казались ему более шумными, живыми и выпуклыми, чем настоящие люди. Хорошенькая барышня, не понимая молекулярной теории, отогнула штору; солнечным светом залило ее руку, и пальцы и ладонь стали прозрачными и алыми. Николаю Николаевичу показалось, что у всех сидящих здесь течет такая же алая, солнечная, горячая кровь. И больше всего он дивился на багрового от всяких избытков полковника с деревяшкой.

– Я, знаете ли, такого мнения, – утверждал полковник, – раньше русский человек был храбрей; климат очень переменился, в этом вся беда; раньше, лето – так уж пекло, зима – так трещит, таков и русский человек. Либо все ходуном у него, либо в штыки, и никаких. А теперь что за люди, что за климат! Раньше, бывало, зима – вот вы мне не поверите: еду раз по степи, снег, и ровно, как скатерть; вдруг говорю ямщику: «Стой!» Что такое? Сбоку дороги, в снегу, – дыра, и оттуда дым; гляжу, еще дыра и дым, – и так целый порядок. Оказывается – село вчера занесло бураном. Теперь вы увидите подобное? А найдите вы мне полнокровного человека, как я, например?

При этом и он и офицер поглядели на Николая Николаевича, который наклонился и сказал:

– Я давно к вам прислушиваюсь, полковник, вы совершенно правы – не только полнокровных, живых людей не найдете.

Он усмехнулся и оглянул сидящих; две полные дамы, три купеческие девицы и хорошенькая барышня посмотрели на него с удивлением.

– Пить, есть, заниматься делами и так далее еще не значит жить, – окончил он брезгливо, – а жить, значит радоваться, вот вы этому научите?

Полковнику и офицеру сейчас же стало неловко; все глядели на них и на Стабесова с ужасным любопытством; в рубке сделалось тихо; Николай Николаевич развалился на стуле и хмурил густые брови; он вдруг обозлился на этих людей с розовой кровью и, понимая, что вмешательство его в разговор неуместно, хмурился все сильнее; полковник вытер салфеткой рот, поднялся и сказал отчетливо: