Авдотья Максимовна, получив это известие, долго улыбалась. «Ну, вот и четвертое поколение нарождается, умирать, значит, опять некогда», – сказала она Варваре Петровне в день ее отъезда. И принялась в третий раз перебирать в сундуках детское белье, шить новое; выписала дорогую кроватку и полог к ней приказала сделать из настоящих кружев. Была заново отделана детская и половина дома для молодых.

Во время этих забот Авдотье Максимовне пришлось принимать много торговых людей и самой выезжать из дома. После долгих десятилетий она вновь увидела жизнь. Новая жизнь удивила ее и ужаснула, – она совсем не походила на прежнюю: не осталось ни тишины, ни почтения, ни ленивой кротости; народ стал бойким и проворным, точно это была и не русская земля. От старого города вниз, через топкую луговину, побежала новая улица, еще грязная и не отстроенная, но уже с высокими, яркими фонарями, словно нарочно хотели посильнее осветить все эти вывески и суету. И уже мало кто знал старую барыню Лескову, только старинный швейцар у губернаторского подъезда привставал с лавочки и кланялся ей низко. И отвечала ему Авдотья Максимовна: «Здравствуй, здравствуй, Николай Павлович».

Новая жизнь лезла из черноземных полей, из каменноугольных копей, чумазая и вольная. Появились в городе жулики, и толпами, с гармониками, стали расхаживать в праздник мещанские парни и пришлый рабочий люд. Подходили жуткие времена.

Наташа приехала из-за границы очень грустная. Муж задержался в Петербурге, вернулся только к рождеству, с повышением. Чиновник он был отменный и прямо метил в вице-губернаторы. Дома завел игру в винт. Был скуповат, скрытен, осторожен, и чем увереннее чувствовал себя Балясный, тем печальнее становилась Наташа. В семейной жизни у них было неладно, хотя внешне все казалось благополучным.

Не одобряла Авдотья Максимовна такой жизни, мелкой и слишком расчетливой, не было в ней прежнего размаха, ни сильных страстей, один винт.

Варвара Петровна продолжала писать дочери длинные письма с севера. Авдотья Максимовна не противилась, – знала, что внучку никакими письмами не смутить; не противилась она и жизни Балясных и всему новому, что назревало и надвигалось; не было прежней силы. С нетерпением ждала она только рождения правнука.

В марте Наташа родила дочку. Окрестили ее Гаяна, что значит – земная, имя не то адское, не то собачье. Авдотья Максимовна потребовала кормилку к маленькой Гаяне, заперлась в тихой детской, забыла прошлое и окончательно предоставила людям жить, как хотят.

После родов Наташа повеселела и стала много выезжать. Она больше не ревновала мужа, знала наизусть все его увлечения, сама завела поклонников и к осени укатила за границу. Балясный счел это естественным. Авдотья Максимовна ужаснулась было, но скоро все перепутала, забыла, махнула рукой. Гаяна вырастала такая красавица, такая умная, что еще не было таких детей.

Тяжелее всех приходилось Варваре Петровне: Наташа не приехала к ней ни после родов, ни перед заграницей, продолжала писать милые открытки, называть мамочкой, но ни разу не обмолвилась – во что верит, какую хочет избрать деятельность, что считает высшим человеческим долгом…

Наташа со всей силой торопилась жить. Время тогда было точно перед грозой. На третью зиму она разошлась с мужем: Балясного назначили непременным членом в Киев, и они расстались легко, без ссоры. Авдотья Максимовна сказала по этому случаю: «Как, уже? Ну, милая, скоро живете». Наташа стала ей почти чужой; она не удалась так же, как и дочь.

Неожиданно в февральскую вьюжную ночь появилась Варвара Петровна; она примчалась с севера – поддержать дочь в тяжком горе. А у Наташи в это время намечались два увлеченья – красавец жандармский ротмистр и уездный предводитель, она никак не могла разорваться; матери обрадовалась, рассказала, что жить ей так теперь весело, как никогда, и наотрез отказалась поехать к Варваре Петровне на север утешаться.

Варвара Петровна смолчала. Пожила с недельку и вернулась на север – учить ребят. Прошло несколько лет, и вдруг она прислала Наташе странное письмо: в нем был и суровый упрек, и настойчивый призыв опомниться, оставить буржуазную жизнь, и требование пожертвовать собой.

Наташа расплакалась над письмом и отнесла его бабушке. Авдотья Максимовна, совсем старая, забывшая все, кроме детской, внезапно расшумелась, призвала дворецкого и наказала нанять сторожей, никого в дом не пускать и на ночь спускать собак.

Началась японская война. По городу расклеили обязательные постановления, красные листы для набора запасных, появилось множество газетчиков, с шести часов они начинали кричать по улицам, продавая экстренные выпуски, говорили, что даже за поездами бегают деревенские ребятишки, выпрашивая газеты. На соборной площади разводили солдат. Уездный предводитель надел военную форму. Уехал. Однажды к Авдотье Максимовне явился жандармский ротмистр и долго беседовал с ней о Варваре Петровне. Потом от него же Наташа узнала, что мать ее была казнена. Затем среди белого дня в новом городе убили жандармского ротмистра. За Днепром собралась толпа, пошла на город, разбила целый квартал. На другой день сгорел театр, где много знакомых погибло от огня. В городе стреляли. Ходили с флагами. На перекрестках вместо городовых появились гимназисты. Но ненадолго, – они были смыты лавиной казаков, неожиданно влетевших в город.

Наташа заболела нервной горячкой и надолго слегла в постель. Авдотья же Максимовна приняла все это по-иному: в ней просыпалась старая крепость и гнев. Она собирала домашних и заклинала их, топала ногами; писала начальствующим лицам, велела привести к себе редактора официальной газетки, отчитала за трусость и передала пятисотрублевый билет и письмо к народу для распространения. Наконец явилась лично к новому губернатору и так на него кричала, что тот едва не упал в обморок и больше старух к себе пускать не велел. В дому же водворила порядок старых времен.

Три года бушевал ураган по Русской земле; казалось, все было смято им и разрушено. Но не сбылись чаянья, закатились надежды, и среди обломков по голым пространствам бродил оголтелый обыватель.

Казалось, конца-краю не будет этому бездолью и оголтению. Но после покоса сильнее растет трава, и обыватель сам не заметил, как начал обшиваться и оправляться, оглядывать – нельзя ли чего приладить из старого. А на смену уже росло новое поколение.

Город, заглохший на несколько лет, с новой силой начал обстраиваться стеклом и бетоном, и то, что раньше казалось новым, сомнительным и опасным, на что была нужна особая, даже дерзкая смелость, становилось обычным явлением, необходимым для всех. Возникали фантастические компании, торговые дома, скупались земли и рудники, убивались миллионы на изыскание угольных залежей, в одно лето воздвигались необыкновенные постройки, наконец появились отчаянные люди и полетели по воздуху. Все стало возможным.

Растаяли, как туман, старые обычаи и предрассудки, стариковская мораль начала заменяться иной, более гибкой. Жизнь фантастическим чертополохом перла из земли. Казалось, только самые цепкие и сильные выжили во время бурь; остальные остались надломленными навсегда.

Наташа продолжала болеть, выезжала мало (из знакомых не осталось почти никого), читала декадентских поэтов, ужасно боялась смерти и потихоньку нюхала эфир. В воспитание Гаяны она почти не вмешивалась.

Авдотье Максимовне давно уже перевалил восьмой десяток. Волосы ее почти вылезли, стан согнулся, и вся она закостенела. Последняя вспышка воли, десять лет назад, опустошила ее; она жила как механическая – по размеренным часам, по правилам, в которых не было больше жизни и смысла; окна второго этажа, занятого ею, были заперты; пенье птиц, далекий гул города, веселые голоса Гаяны, ее подруг и приятелей раздражали, мешали дремать. Наташа помещалась в первом этаже, Гаяна занимала мезонин. Она училась в гимназии в шестом классе и на свете признавала только одно – свои желанья.

Однажды весною Гаяна вошла к Авдотье Максимовне, села на окошко, поглядела на клейкую, прозрачную, светлую березу, повертелась и сказала: