Все это было неспроста: Вакх Иванович писал стихи и романы и до сих пор не был еще известен. Местная акушерка и две приезжих дачницы, Додя и Нодя, часто ходили к нему, прося почитать свое, но, кто знает, они, быть может, только издевались.
Сегодня Вакх Иванович, как всегда, покоился на диване, почесывая за ухом у толстого кота. Кот этот был домашний, звался Гарри и, когда его сажали на живот и чесали, очень громко пел песни. Были у Вакха Ивановича и другие коты – уличные; он их звал «молотобойцами» за дикий нрав и частые драки, раз в день кормил печенкой и любил послушать, как они завывают по ночам, при луне, на крышах.
В комнату едва проникал свет, зато за ставнями было знойно; солнце жарило в камни, в стены, выгоняя из-под земли скорпионов и сколопендр. В полуденном воздухе пахло пылью, полынью и падалью немного. Одна из лампадок затрещала вдруг и погасла.
– Гарсон! – закричал Вакх Иванович, и когда в комнату вошел заспанный усатый мужик, босой и распоясанный, он с отвращением оглянул слугу.
– Посмотри, какие у тебя пальцы на ногах торчат! – проговорил Вакх Иванович, морщась.
– Да ведь жарко. Упрел я в ливрее, – ответил гарсон.
– Поди принеси фунт лампадного масла, две порции мороженого и кошачьей печенки.
В это время в прихожей зазвякал хриплый колокольчик.
– Кто бы это мог прийти? – спросил Вакх Иванович, спихивая с себя кота.
Гарсон побежал отворять. И в комнату ворвалась сухонькая женщина в темном платье, в шляпе с пыльными розами; поправляя пенсне, она заговорила сухо, быстро, повышенно:
– Никогда не отгадаете, что случилось! Можете прочесть десяток ваших Брэмелей, но ничего подобного не ждали. Прибежала к пароходу, вижу: Кузьма Кузьмич – тот, который с астмой, пренеприятный тип. У него астма, а все виноваты. Машенька, его дочь, исключительно через это сошлась с дураком Галкиным. Я понимаю свободный брак, но у них ничего духовного – одно физическое. Додя и Нодя на них смотреть не могут без отвращения, хотя Нодя – это уже между нами – сама любит грех. Смотрю: Кузьма Кузьмич держит под руку личность. Ничего особенного, бороденка, наверное – чахоточный, но какая-то загадка в глазах. Я сейчас же разлетелась: «Кто?» – спрашиваю. «Знаменитый поэт Воронов».
Поленька при этом пыхнула и закуталась дымом из папироски. Вакх Иванович сейчас же застегнул пуговицы на чесучовом пиджаке и сказал не без волнения:
– Ну, что ж, я рад, милости просим!
– Придет ли он к вам – это вопрос. Вид у него такой неприятный, – продолжала Поленька. – С парохода поехал прямо в «Эксцельсиор». Взял комнату з два рубля, с окошком в сад, и сейчас же заперся. У него две жены, и с обеими не живет, Антон Чехов про него писал: гнусный сладострастник, но душа хрустальной чистоты и болезненно любит природу.
Так Поленька-акушерка смутила воображение и покой Вакха Ивановича. Ему вдруг стали несносны и коты, и дендийская обстановочка, и сам Брэмель. Здесь в каких-нибудь двухстах саженях сидел, думал, гордился сам собой, дышал тем же воздухом знаменитый, признанный, напечатанный поэт. У Вакха Ивановича стишки были не хуже, кто знает – не гениальными ли были его стишки; и все же от его присутствия не было знаменито в городе. А этот приехать не успел – все так уж и бегают и все про него знают; и каждая его строчка вроде молнии – откровение; а на самом деле стишки как стишки. Великая вещь – слава, человек скажет «и», «как» или «хочу» – боже мой, все так и похолодеют. Уверяла же Поленька, будто сила Пушкина в краткости, – он сказал; «Зима» – ив одном этом слове дал целую картину.
Поленька ушла, от нее ничего не осталось, кроме дыма. Вакх Иванович в смятении стоял у письменного стола, провидя, что благополучию и мечтам пришел конец; немыслимо более валяться на диване, слушать котовское мурлыканье! Но как действовать? Как натянуть на себя фантастическую кожу славы? Чем заставить слушать себя? Швырнуть ли в читательскую пасть том стихов и два романа? Или начать, как все, с унижения? – он ничего не знал.
Сильно потерев лысину, Вакх Иванович выдвинул ящик, достал рукописи и сначала перелистывал их, потом стал читать вслух. Ему хотелось услышать стихи свои со стороны, познать их силу и слабость, но сколько бы ни перечитывал строфы то мрачным, то завывающим, то «бытовым» голосом, они выскальзывали из сознания, как намыленные. Но не только стихи – себя не мог Вакх Иванович ни оглянуть, ни пощупать. Тот из гостиницы «Эксцельсиор» все время нагло самоутвержден, конечно. Тому не нужно ни Брэмеля, ни старья, – сидит один в нумере, никого не желает видеть… Вакх Иванович подошел даже к зеркалу, стал всматриваться в толстое, покрытое потом лицо свое, но ведь и это лишь было отражением в зеркале! Что за напасть!
Вакх Иванович сделал сам себе рожу в зеркало. «Мордоворот, – подумал он, – с нынешнего дня сажусь на одни лимоны, похудею пуда на два – все дело, черт ее возьми, в интуиции».
Он рванул с полки книжку знаменитого поэта, принялся читать вслух. «Ну вот, – закричал он, – это стихи?» И швырнул книгу на диван.
В прихожей опять позвонили, и, шурша сороковых годов платьями, влетели Додя и Нодя; они были обе стриженые, круглолицые, со светлыми дерзкими глазами.
– Слыхали – вот ужас, нам нужно уезжать из города, приехал пошляк, сахарная патока, – крикнула Додя.
– Он нам отравит все лето, меня тошнит от его стихов: луна, бог и добродетель! Изволите видеть – вонючка несчастная, – в один голос с Додей протараторила Нодя.
Они были, несмотря на стильные платья, очень современны: одна писала картины, другая сочиняла стихи; обе презирали всех людей, считали природу тургеневским пережитком, а небо – банальностью.
– Ну нельзя же так резко, – пробормотал Вакх Иванович, – он все-таки знаменитый человек.
– Мы презираем знаменитостей! – воскликнула Додя.
– Мы плюем на Пушкина! – крикнула Нодя.
– Нам ничего этого не нужно, мы молоды и хотим жить.
– Цветки, лужки, луна и звезды! Ах, ах, ах! Довольно пеленок! Мы не дети! Нам нужны экстазы и наркоз!
– Мы любим только уродливое!
Вакх Иванович слушал их разиня рот. Уж на что он был оригинален, а такого сквозняка никогда не устраивал, как эти две девочки. Они вертелись по комнате и трещали, глаза же их оставались холодными и дерзкими.
– Кого же вы в таком случае признаете? – спросил он.
– Себя и вас, – немедленно ответила Додя.
– И больше никого, – подтвердила Нодя.
Вакх Иванович переспросил, вытащил носовой платок, вытерся, сел на диван, и вдруг его губы, щеки, глаза раздвинулись, расплылись.
– Ну еще что выдумали, – проговорил он и принужден был опять вытереться.
Додя и Нодя так и наскочили, одна назвала Вакха Ивановича гением, другая – Нероном. Ему нужно было подняться, наконец, во весь рост и сжечь ветхий, пошлый Рим, – в зареве пожара взойдет солнце нового искусства…
…Вечером Вакх Иванович вышел со двора. В голове его уже дымило; он готовился сжечь ветхий мир. Было условлено всем собраться на дворик гостиницы «Эксцельсиор», выманить туда знаменитого поэта и надругаться.
«Пусть послушает, я его оглушу! Довольно молчания! Настал час торжества! По этим камням в последний раз иду обыкновенным человеком», – думал Вакх Иванович.
Солнце опустилось за выжженные холмы; в гавани появились огни; зажгли маяк, и он стал повертываться то красным, то белым светом; вечерний бриз затянул город запахом водорослей и рыбы, на улицах подвалило народу; на бульваре играла военная музыка; звенели колокольчики в кинематографах.
Вакх Иванович пробирался сквозь толпу; разноцветные шары за окнами аптек освещали лица желтым, красным и синим цветом. Впереди, в кашемировых платьях, шли две мещанки, поджав губы. Из-за угла вывернулся навстречу им гарсон. Он был одет в шерстяную ливрею восемнадцатого века, купленную Вакхом Ивановичем по случаю. Сняв треугольную шляпу, гарсон поклонился девицам, спросил, куда они идут.
– Скрысь, – ответили девицы.