— Что-нибудь еще, contessa?[114]

— Комнату с замком и ключ.

Она вновь взглянула на мать, которая смотрела куда-то прямо перед собой ничего не выражающим взором.

— Очень хорошо. Идем со мной. — Поднявшись на ноги, старуха запахнула шаль, прикрывая дряблые груди.

По шаткой и узкой лестнице мы поднялись на третий этаж в крохотную душную комнатенку под самой крышей. Соломенный матрас кишел вшами, пол был ужасающе грязен, в ночном горшке засохли экскременты, но, по крайней мере, здесь можно было запереться. В комнатке имелся и запасной выход — через окно и дальше по крышам.

Для начала я постаралась, как могла, обмыть мать. Она отворачивалась от меня и закрывалась руками.

— Все хорошо, — уговаривала ее я. — Теперь мы в безопасности. Давай хорошенько вымоемся, а потом ты отдохнешь.

Я вымыла горшок, подмела пол и выбросила матрас в окно. Я скребла, терла и отчищала, словно стараясь стереть воспоминания о минувшей ночи. Когда в комнате стало чисто, я расстелила бархатную накидку матери прямо на полу, чтобы она смогла прилечь. Купив кое-что из продуктов, я накормила мать с рук, как маленькую. Она легла на накидку и подтянула колени к груди, свернувшись клубочком. Когда стало слишком темно, чтобы и дальше заниматься уборкой, я попыталась устроиться рядом с ней, прижавшись к ней под бок. Но она испуганно отпрянула. Мне ничего не оставалось, как растянуться на голых досках и попытаться не заплакать. В конце концов я и сама не заметила, как заснула.

На следующий день я отправилась на улицу. Я сказала себе, что нам нужна еда, но, говоря по правде, сидеть в комнате было свыше моих сил. Сперва я отнесла бирюзовую брошку скупщику-еврею, обменяв ее на небольшой мешочек монет, который я спрятала за лифом платья. Затем я отправилась на рынок, отчаянно выторговывая у лавочников остатки и обрезки. Запас монет иссякал с пугающей быстротой. Возвращаясь к дому с гранатовым деревом у входа, я украла со стола апельсин. Сердце гулко колотилось у меня в груди, но я была счастлива. Я чувствовала, что снова живу. С веревки я стянула шаль, а со стула — подушку, остаток пути до дома проделав бегом. Меня буквально распирало от ужаса и торжества.

Мать по-прежнему лежала без движения, подтянув колени к груди. Она никак не отреагировала на мою болтовню, отвернувшись лицом к стене. Взяв новую подушку, я накинула на плечи шаль, села у окна и, разглядывая крыши, принялась медленно есть апельсин, слизывая сок с пальцев. Затем я снова отправилась на улицу.

Постепенно жизнь моя приобрела некоторый распорядок. Я бродила по улицам, воруя все, что попадалось под руку, вне зависимости от того, нужна была мне эта вещь или нет. Я твердо решила, что буду думать лишь о будущем. Но не проходило и дня, чтобы какая-нибудь мелочь — скрип старой калитки, запах, долетевший из открытых дверей, проблеск чего-то белого, что я замечала уголком глаза — не пронзала меня насквозь, словно ножом. И тогда я вновь принималась скрести комнату или выбивала ковер над окном до тех пор, пока соседи и прохожие снизу не начинали кричать на меня и грозить кулаками.

Впрочем, я и мечтать не смела, что мать когда-либо забудет о случившемся, хотя бы на мгновение. Она лежала на своей импровизированной постели, прижимая к сердцу клочок золотисто-рыжих волос, широко раскрытыми глазами глядя в никуда. Я пыталась уговорить ее встать, посидеть у окна и посмотреть на бурлящую внизу уличную жизнь, но она лишь упрямо качала головой. Не удавалось мне и заставить ее поесть, так что день ото дня она становилась все тоньше и прозрачнее. У нее недоставало ни сил, ни желания даже на слезы, хотя иногда она роняла несколько слов: «Спасибо» или «Прости меня». Однажды она назвала меня tesorina,[115] и я вдруг ощутила, как в душе у меня проснулся робкий лучик надежды.

Наступило лето. В нашей маленькой комнатке было так жарко, что по ночам я не могла уснуть. По спине у меня ручьями тек пот, скапливаясь в паху и под мышками. Когда бы я ни взглянула на мать, она неизменно лежала с открытыми глазами, глядя в стену перед собой и подтянув колени к самому подбородку.

— Спи, мама. Все в порядке, — говорила я.

Она кивала и закрывала глаза. Казалось, что матерью была я, а она превратилась в мою маленькую bambina.

В уголках губ у нее образовались язвы. Она потрогала их кончиком языка и обратила ко мне некогда прекрасное, а ныне вызывающее лишь жалость лицо.

— У меня оспа, — сказала она.

Я попробовала было утешить ее, но она задрала юбку, чтобы осмотреть влагалище. Кожа вокруг него покрылась мелкими красными нарывами. Коснувшись их пальцами, она прошептала:

— Я хочу умереть. — Опустившись на свою убогую постель, она отвернулась к стене и беззвучно заплакала, подложив под щеку прядь волос моего отца.

Я сошла вниз и приостановилась в дверях, прислонившись лбом к притолоке. Стоял жаркий золотистый вечер, и улицы были полны людей, вышедших подышать свежим воздухом. Но я не смотрела на их лица, смеющиеся и блестящие от пота, на их юбки или ноги, обтянутые разноцветными панталонами. Я смотрела на их ступни. Ступни в мягких туфлях, сапогах, chopines. Босые ноги, вонючие и черные. Я чувствовала, как в душе у меня кипит и ищет выхода ярость.

По коридору проковыляла наша хозяйка и остановилась рядом со мной.

— Жарко, — сообщила она, помахивая ладонью перед накрашенным лицом. Она наблюдала за мной уголком подведенного черной тушью глаза. — Твой месяц почти закончился. У тебя в той сумочке еще остались жемчугa?

— Нет. Но не волнуйтесь, я заплачу вам за комнату.

— Сколько тебе лет, маленькая bimba?

Я скрестила руки на груди.

— Много.

— Достаточно для того, чтобы завести друга-джентльмена? Я знаю кое-кого, кто не отказался бы подружиться с такой маленькой красоткой, как ты.

— Если вы вздумаете привести ко мне мужчину, я отрежу ему член и засуну его вам в задницу. — С этими словами я продемонстрировала ей украденный где-то короткий кинжал, который отныне носила за пазухой.

Она осторожно попятилась, а потом рассмеялась.

— А что, если я приведу нескольких?

— Тогда я убью вас.

Должно быть, она поняла, что я говорю серьезно, потому что обозвала меня маленькой коровой, запахнула шаль на своей обвисшей груди и удалилась прочь по коридору.

Тем вечером я вновь отправилась на улицу, воруя все, что плохо лежит, выкрикивая оскорбления шлюхам, увертываясь от потоков помоев и мочи, выплескиваемых с верхних этажей, показывая грубые жесты всем, кто, как мне казалось, искоса поглядывал на меня, швыряя камни в кошек и переворачивая корзины с фруктами. Словом, вытворяла все, чтобы ощутить себя живой и сильной. И, хотя в спину мне летели ответные оскорбления и грубые жесты, за мной никто не погнался и не ударил. Мне хотелось думать, что это оттого, что я излучаю волны бешеной злобы и ненависти, но, откровенно говоря, скорее всего, это объяснялось тем, что я по-прежнему выглядела худющей девочкой-подростком, хотя в душе уже полагала себя старой и много повидавшей, совсем как наша хозяйка.

Домой я вернулась, когда люди стали запирать двери домов на ночь и улицы погрузились в темноту. В руке я сжимала свой кинжал, совсем не будучи уверена в том, что старая сводня, наша хозяйка, не привела тайком мужчин, которые сейчас поджидали меня. Но кругом было тихо и спокойно, и я тихонько поднялась по лестнице в комнату, которую делила с матерью, испытывая чувство вины оттого, что надолго оставила ее одну.

Первым, на что я обратила внимание, был запах рвоты.

— Мама? — я тревожно вглядывалась в темноту. Ответа не было. — Мама?

Я на ощупь попыталась зажечь свечу. Руки дрожали, мне вдруг стало страшно. Искры сыпались и гасли, но в их неверном свете я разглядела мать, лежащую навзничь на подушках. Глаза ее были устремлены на меня. Сердце готово было выскочить из груди. Я вновь и вновь ударяла кресалом, пока, наконец, не запалила лучину, а потом и свечу и повернулась, чтобы взглянуть на нее.

вернуться

114

Графиня (итал.).

вернуться

115

Здесь: сокровище ты мое! (итал.)