На глаза навернулись слезы. «Прости меня, мама, прости, папа, простите меня», — прошептала я.

Унылая процессия медленно направлялась по длинной аллее к величественным позолоченным воротам, и свечи подрагивали в такт шагам. На востоке протянулась полоска алого зарева, как будто небо рассекли ударом сабли. Запели первые черные дрозды. Я не помнила, когда в последний раз вставала в такую рань. Мы миновали ворота и вышли в город. Из труб уже поднимались дымки, и за занавесками кое-где горели лампы, но в остальном город был еще темен и тих. Я уловила запах свежеиспеченного хлеба. Позади у кого-то в животе громко заурчало, и мы заулыбались: звуки эти хоть немного рассеяли гнетущую атмосферу.

Через несколько минут мы были уже у храма. Приказав себе собраться с духом, я зашла в него через арочные двери. Он был огромным и сумрачным, и здесь пахло сыростью и фимиамом. Дрожащие язычки наших свечей повсюду выхватывали блеск золота. Храм был отделан с богатством и роскошью, и со всех сторон нас обступили картины, статуи, вышитые хоругви и мозаики. Различия с протестантской церковью в Шарентоне, в семи милях от Парижа, куда я обычно ездила на службу, были разительными. Король, естественно, не мог допустить, чтобы в пределах городской черты была построена протестантская церковь. Так что и здесь нам, бедным реформистам, приходилось ездить за тридевять земель и терпеть неудобства из-за своей веры.

В храме служили заутреню. Замерзшие и понурые, мы дотерпели ее до конца, а потом на нас обрушился колокольный перезвон. Впервые за много дней он разнесся над городом. Затем начались песнопения, осенения себя крестным знамением, коленопреклонения и взмахи кадилом. Запели мальчики-хористы, им вторили священники. Все они были обряжены в тяжелые ризы, епитрахили, стихари и прочие одеяния, богато расшитые золотой нитью и незнакомыми символами. Повсюду мерцали свечи, и в воздухе висел сильный запах дыма и благовоний. В храм вошел король, массивный и величественный, с непроницаемым, по обыкновению, выражением лица, роскошью и золотым шитьем наряда превосходя даже священников. С ним была Франсуаза в красном платье и с царственной осанкой, плюс дофин со своей некрасивой молодой женой, и целая толпа лордов и леди в праздничных атласных платьях. За ними вошел Шарль в простом костюме коричневой шерсти, с лицом строгим и даже суровым. Он окинул встревоженным взглядом ряды деревянных скамей. Когда глаза наши встретились, он с облегчением улыбнулся. Словно из-за тяжелой грозовой тучи пробился солнечный лучик. Лицо Шарля просветлело. Преобразился и весь затянутый дымом строгий храм. Я улыбнулась ему в ответ, вложив в улыбку все тепло своего сердца, расправив плечи и гордо подняв голову.

«Я сделаю все, что угодно, лишь бы быть с ним рядом», — твердо решила я.

Когда подошла моя очередь отрекаться, я произнесла нужные слова недрогнувшим голосом и с гордо задранным подбородком. «С чистым сердцем и искренней верой я порицаю и отказываюсь от своих ошибок, ереси, клянусь не входить в секты, противостоящие Святой римской католической церкви. Я отвергаю и осуждаю все, что отвергает и осуждает она…»

Затем я получила отпущение грехов от священника, предварительно покаявшись в них. Не скажу, что мне было так уж легко, но я сделала это. А потом мне пришлось взять в рот хлеб Святого Причастия. Тело мое взбунтовалось, и меня едва не стошнило. Но каким-то образом я сумела проглотить его. «Это всего лишь черствый хлеб», — сказала я себе. Рядом со мной Нанетта послушно проглотила свою евхаристию,[178] хотя на лице ее отразилось явное отвращение, а жуя, она едва не вывихнула челюсть. Вино, правда, мы выпили с бoльшим удовольствием — в конце концов, вино есть вино, — и на этом все закончилось. Я почувствовала, как от облегчения у меня ослабели колени. Нам было позволено вернуться на свою скамью, после чего вновь началось пение и молитвы. Наконец нам разрешили встать и покинуть храм.

Шарль разыскал нас в толпе. Он взял меня за руку.

— Все в порядке?

Я кивнула.

— Я рада, что с этим покончено.

Он обнял меня за талию, благо в толпе этого никто не заметил, на мгновение прижал меня к себе и отнял руку.

Когда собравшиеся начали расходиться, к алтарю вышел король. По обе стороны от него горели огромные свечи в резных золотых канделябрах, и впереди него на пол легла длинная тень. Он выглядел настоящим гигантом, с огромным завитым париком на голове, в длиннополом камзоле и башмаках на высоком каблуке. К нему выстроилась длинная очередь: люди походили на испуганных детишек, они горбились, словно ожидая удара, а их костлявые руки были сложены в умоляющем жесте. Проходя мимо, я окинула их любопытным взглядом. Все они были отмечены печатью физических страданий: лица, шеи и пах у каждого из них покрывали гниющие нарывы и язвы. Многие были бедны и одеты в сущие лохмотья, а руки и ноги их поражали худобой. Они по одному подходили к королю и преклоняли колени в его тени. Король окунал руку в золотую чашу и быстро осенял лоб каждого крестным знамением, говоря:

— Le roi te touche. Dieu te guerit.[179] — Затем просителю вручали немного денег, и его место занимал следующий, а король повторял жест и магическую формулу.

— Что он делает? — поинтересовалась я у Шарля.

— Он касается их, чтобы исцелить. Они больны недугом королей. Золотухой, проще говоря.

Я долго не сводила глаз с короля, пораженная тем, что он касается столь многих бедных, больных, обезображенных людей. Я всегда полагала, что король считает: больные крестьяне исчезнут сами собой, если делать вид, что их попросту не существует. С глаз долой — из сердца вон. Но вот он возлагает на них руки, вдыхает исходящий от них смрад, позволяя их больным и раболепным взглядам встретиться со своим собственным. Меня это потрясло, и я почувствовала себя сбитой с толку и готовой расплакаться немедленно. Стиснув руку Шарля, я позволила ему увести себя из церкви.

Очередь страдальцев тянулась через площадь и исчезала за углом. Их собралось здесь несколько сотен, они терпеливо стояли под дождем, некоторые прикрывали головы мешковиной. Я отвела глаза и поспешила вместе с Шарлем и Нанеттой к тому месту, где нас поджидал его экипаж, надеясь, что слезы у меня на лице он примет за капли дождя.

В осаде

Версаль, Франция — декабрь 1686 — январь 1687 года

Однажды промозглым вечером, вскоре после Рождества, когда туман сырой ватой обернул стволы деревьев, а над горизонтом повисла первая одинокая звезда, я вышла из дворца, чтобы встретиться во дворе с Шарлем. Мы собирались пойти на музыкальный вечер, который давали в одной из частных резиденций в городе. Шарль прибыл в двухместном портшезе и уже поджидал меня.

— Ты прекрасно выглядишь, — заметил он, подсаживая меня внутрь. — Но, боюсь, мне придется бежать рядом. Здесь не хватит места для меня, тебя и твоего платья.

— Наши платья становятся все более нелепыми. Скоро во дворце придется расширять все дверные проемы, если они не хотят, чтобы мы проходили в них боком.

— Строителям придется поднимать и потолки. Эта штука у тебя на голове становится с каждым разом все выше и выше.

— Должна тебе сказать, что эта «штука», как ты выражаешься, — последний писк моды.

— Ох, какая же ты забавная. — Шарль все-таки сумел втиснуться рядом, хотя для этого мне пришлось перебросить шлейф платья через руку и убрать в сторону юбки.

— Я рада, что ты так думаешь. Значит, мои усилия не пропали даром.

— Ну разве я не счастливчик, раз женюсь на девушке, красивой и умной одновременно?

— Одними комплиментами ты не отделаешься.

Он попытался поцеловать меня, но, учитывая широкие рукава моего платья, кружевную накидку, толчки и рывки портшеза, ему удалось лишь клюнуть меня куда-то возле уха.

вернуться

178

Святые дары, причастие.

вернуться

179

Король касается тебя. Господь исцеляет тебя (фр.).