— Это вы, моя рыжеволосая красотка с карнавала. — Но тут по лицу его мелькнула тень. — А я и не знал, что вы…
— Я еще не была ею, когда впервые встретила вас. — По какой-то причине мне показалось важным, чтобы он знал об этом.
— Да уж, тогда вы находились под надежной охраной, — отозвался он с летящей кривой улыбкой. — Что же случилось?
— Чума.
Он посмотрел мне в глаза.
— Мне очень жаль. Я тоже потерял друзей во время чумы.
— В Венеции немного найдется людей, которые избежали этой участи. — Я жестом показала слуге принести еще вина, после чего отсалютовала собеседнику кубком. — За жизнь.
— И за красоту.
Лицо его было серьезным. Я пресытилась комплиментами, но его слова доставили мне удовольствие, и я улыбнулась. Он взял прядь моих волос и принялся накручивать ее на палец.
— Это — цвет огня, страсти, самой жизни. Это — цвет, который согревает душу.
Сердце мое забилось быстрее, к щекам прилила кровь, а внизу живота разлилось приятное тепло. Я хотела, чтобы он поцеловал меня — я, Селена Леонелли, которая ненавидит, когда ее целуют. Я позволяла клиентам лобзать мое тело, но никогда, никогда не разрешала им коснуться моих губ. Собственные желания ошеломили меня.
— Вы можете постоять совершенно неподвижно? — вдруг спросил он.
И вновь его слова поразили меня. Я вспомнила, как часто мне приходилось застывать, подобно статуе, пока меня осматривали будущие клиенты. Другие девушки флиртовали, хихикали и вертели бедрами. Но всегда и неизменно находился кто-либо, кто хотел меня.
Я кивнула.
— Вы позволите мне нарисовать вас? Но я не смогу заплатить вам много.
Я подумала о тех великих картинах, которые видела в церквях и салонах Венеции. Женщины, изображенные на них, вошли в бессмертие, и их красота оказалась неподвластна червям и личинкам.
— Да, — ответила я. — Когда?
— Мне нужно, чтобы вы встали на колени вот здесь, — сказал Тициан, подталкивая меня к подушечке на полу. Прикосновение его ладони обожгло меня сквозь тонкую ткань сорочки. — Теперь наклонитесь вперед, вот так.
Я повиновалась, опершись одной рукой об пол и глядя на него.
— Обопритесь одной рукой вот об этот горшок.
Он передал мне небольшой круглый кувшинчик с крышкой. Когда я перенесла на него вес своего тела, край его больно впился мне в ладонь.
— Я рисовал дочь своего соседа, но она не могла долго позировать мне в одном положении и начинала плакать, — сообщил он. — А мне только того и было нужно. Моя Мария как раз и должна была плакать и пребывать в отчаянии, но потом преображалась, став свидетельницей воскрешения мужчины, которого любила. Так что ее слезы пришлись мне очень кстати. Я уже буквально видел, какой должна быть картина. Но потом, когда я позволил ей уйти домой, ее мать сказала, что она более не может приходить ко мне, и что я жестоко обращался с нею. Жестоко! Неужели она не понимает, что я пытался создать шедевр?
— Так вы хотите, чтобы я заплакала?
Мысль об этом не внушала мне особого энтузиазма. Я не плакала с тех самых пор, как умерла Сибилла, и твердо решила, что больше никогда не стану этого делать. Слезы подрывают душевные и физические силы точно так же, как море разрушает замок из песка.
— Я хочу, чтобы вы посмотрели на меня и поняли, что ваш возлюбленный, оказывается, вовсе не умер, а по-прежнему жив, — сказал он.
Я вспомнила, как выглядела мать, когда к нам в палаццо пришел отец, как она босиком побежала по коридору и бросилась ему в объятия. Я простерла одну руку к Тициану.
— Да, — вскричал Тициан и склонился надо мной, схватив меня за руку. — Именно так! Не шевелитесь.
Он поспешил к мольберту и обмакнул кисть в краску. Он бросил взгляд на холст, затем посмотрел на меня и вновь перенес все внимание на холст. Очень скоро у меня заныла спина, колени заломило от боли, но я не шевелилась. Устремив взгляд в потолок, я старалась как можно точнее передать выражение лица матери, озаренное радостью. Ужас последующих событий заставил меня забыть, какой она выглядела тогда и как сильно любила моего отца.
— Когда пришла чума, я много думал о смерти, — вдруг негромко заговорил Тициан, касаясь холста кистью, испачканной красной краской. — Умер мой друг Зорзи. На самом деле, его звали Джорджоне Барбарелли. Он был великим художником. Почти таким же великим, как я. — Он одарил меня озорной улыбкой. — Я решил нарисовать сцену, которая произошла перед самым Вознесением, тот момент, когда Мария Магдалина видит, как Спаситель восстает с креста, и осознает дар его самопожертвования, понимая, что обязательно наступит такой день, когда и мы последуем за ним и испытаем собственное воскресение.
Плечи у меня поникли. Я-то думала, что почувствовала в нем необузданность и порывистость, стремление к свободе, не уступавшее моему собственному. А он, стоя передо мной, изрекал унылые банальности, которые я так часто слышала с церковного амвона. Но тут Тициан снова удивил меня.
— Я хочу показать, что Мария любит Иисуса, как женщина может любить мужчину, со всей силой ее страстной натуры, и как он тянется и стремится к ней. Он хочет дотронуться до нее, хочет ощутить прикосновение ее плоти к своей, но не может позволить себе этого. Для него настало время отказаться от всех этих страстей и желаний. Но она так красива, и так сильно любит его, что мысль о том, чтобы причинить ей боль, для него невыносима. И поэтому он говорит ей: «Не прикасайся ко мне», — но это в равной мере и мольба, и приказание.
Он произнес эти слова почти шепотом, так что я едва расслышала его. Я машинально повернулась к нему, чтобы лучше видеть его лицо. Он почувствовал мой взгляд и поднял на меня глаза.
— Не шевелитесь.
Я улыбнулась ему.
Он невольно улыбнулся в ответ.
— Чему вы улыбаетесь?
— Не знаю. Простите меня. Мне ведь полагается плакать, не так ли?
— Ваша улыбка нравится мне больше слез.
— Я могу встать? Я не привыкла столько времени проводить на коленях. — В моих словах прозвучал явный намек, но Тициан лишь вздохнул и с тоской посмотрел на холст.
Но ответ его прозвучал достаточно вежливо.
— Конечно. Встаньте, походите немного. Похоже, я сумел передать самое главное.
Я со стоном распрямила затекшую спину, а потом попыталась выпрямиться, но колени отозвались такой болью, что я покачнулась и едва не упала. Тициан бросился ко мне и предложил свою руку. Она оказалась такой большой и широкой, что моя собственная ладонь утонула в ней. Он без усилий подхватил меня и поддерживал до тех пор, пока я не ощутила, что могу стоять самостоятельно. Тогда он вновь вернулся к картине и стал рассматривать ее, недовольно хмурясь. Я прошлась по комнате, разглядывая стоявшие вдоль стен полотна, испытывая некоторую растерянность и неудобство. Любой мужчина на его месте попытался бы поцеловать меня или отпустил бы сомнительный комплимент насчет того, что еще могла я бы сделать, стоя на коленях, но Тициан, похоже, был озабочен только своим творчеством.
— А можно и мне взглянуть? — попросила я.
— Наверное, да. Но рисунок еще сырой. Фигура Марии получилась достаточно хорошо и, полагаю, мне удалось передать некоторые ваши чувства, а вот все остальное безнадежно.
Я встала рядом с ним и посмотрела на холст.
— Мне нравится пейзаж.
— Я попытался изобразить окрестности моей родной деревни, Пиеве ди Кадоре. Это неподалеку от Беллуно. Местность там постепенно понижается, теряясь в голубой дымке вдали, и кажется, что можно заглянуть за край земли.
— Вы выросли в деревне? А сад у вас был?
— Нашим садом была вся долина. Таких цветов вы больше не найдете нигде. Когда мне исполнилось десять, я нарисовал на стенах виллы Каза Сампиери Мадонну с младенцем и маленьким ангелочком, используя вместо красок сок, который выдавливал из полевых цветов и ягод. Моя семья была настолько поражена этим, что отправила меня сюда, в Венецию, где я стал учеником Зуккато, который создавал мозаики. Но прошло совсем немного времени, и я понял, что хочу рисовать красками, а потом мне удалось уговорить братьев Беллини взять меня к себе и обучить этому искусству.