Государь обнаруживал нетерпение. Наконец, приняв грозный вид, сказал:
— Слушай, старуха! Пеняй на себя. Когда бы измолоду детей в страхе Божием держала да добру учила, не дожила бы до стыда и горя.
Старуха до той поры сидела, не могла от слабости подняться, но упрек одушевил ее. Собрав последние силы, Лихончиха встала, подошла к государю и, сложив руки на груди, сказала тихо:
— Напраслина, государь! У меня на дому дурного слова дети не слыхали. Как умер отец, я их пуще глазу берегла ото всякого зла, в церковь водила, на дом дьячок ходил, грамоте учил, поученья из книг читал, и по всей слободе дети мои указкой были. Вырастила. Старшему по осьмнадцатому, младшему по шестнадцатому годку пошло. Полно баловать, сказала я, пора Богу и государю служить. Оделась, одела детей, да в то же утро и повела их в приказ. Всех трех в стрельцы отдала. «Что ты, Авдотья Петровна, делаешь? — говорили соседи. — Таких добрых детей, да еще и всех трех, в стрельцы отдала!» На то я их добру учила, чтобы они на царскую службу были годны, — говорила я и Бога благодарила, что помог так детей поставить и государям угодить. Так не я уж виновата, что в стрельцах испортились, не у меня под началом души их грехом, погубили. Отдай их, государь, матери, вместе каяться будем. Государь, помилуй!
И старуха упала и обвила руками ноги царские.
— Ну, что делать! — со вздохом сказал государь. — Господи, прости моему прегрешению! Всех не могу простить. Выбери себе одного, возьми и ступай с Богом. Гордон, отпусти с нею того сына, которого она выберет.
Государь возвратился в церковь. Старуха лежала без чувств. Немецкие ратники понесли ее к ограде, за ними задумчиво следовал Гордон.
V
— Что, Порох? — гремя цепями, сказал Семен Лихонец, — я маленько вздремнул. Звонили на достойную?
— Не мешай, Сова, дай «Верую» окончить, — отвечал Алексей, младший Лихонец, и молчание водворилось. Изредка возвышался шепот молитвы, и тот скоро затих.
— Надо быть, сегодня праздник какой, целый день служат. Так, знаешь, непокойно, когда другие молятся!
— Молись и ты, Сова.
— Легко сказать! Недаром совою прозвали: целую ночь не вздремнул, было время намолиться.
— И я тоже!
— И я тоже! — сказали другие два брата.
— Да и не так оно легко и заснуть, коли под ногами вода, а железо в бока лезет. Ох! Хоть бы выспаться перед смертью.
— Нет, Вьюн! По мне — так покушать, спать и без того выспишься. Жаль только, что врознь с головой.
— Далеко не отскочит, не стрелецкой рукой снимать будут, — отвечал Сергей, или, так прозванный стрельцами, Вьюн.
— А слышали, братцы, — сказал Алексей, — как дьяк заикался, когда читал поименный розыск?
— Как же не слышать! Да меня, знаешь, зависть брала: чай, этот дьяк перед тем быка проглотил, знай, облизывался.
— А уж правду сказать, мы-то им диво показали, на нас только и смотрели.
— Да чего трусить! А уж как розыск прочли и сказали, что Лихонцам только головы прочь, так я и рукой махнул и не удержался, громко сказал: «Ну, коли только, так спасибо», — и набольшему боярину в пояс поклонился.
Изверги! Они смеялись, они шутили над смертью, когда уже пришли к ней на очную ставку и, может быть, одно мгновение осталось до последней улики. И для них бежала бедная старуха из Москвы в Троицу, боясь опоздать, расспрашивая в каждой деревушке: «Что? У Троицы еще ничего не было?» И за них она молила так настойчиво государя! Нет! Не за них, за детей родных молила Авдотья Петровна, в душе проклиная преступников и преступленье.
— Слыш, Порох, есть несут! Издали чую.
И в самом деле люди приближались к железной двери, ключ щелкнул, двери отворились.
— Не могу, не могу! Дай, боярин, схожу к государю, авось всех трех помилует.
Гордон улыбнулся и, качая головою, примолвил:
— Нет, больше никакая милость не есть, я и на это не имел никакую надежду. Пойдем. Время дорого.
— Постой! Постой! Не отворяй. Одного обрадую, двух убью. Дай с духом собраться.
— Точно, матушка, время нет.
Гордон сказал, махнул рукою, железные двери завизжали, и Авдотья Петровна уже висела на шее Алексея, он первый попался ей на пути. Злодеи, по невольному чувству, услышав голос матери, встали, смертная бледность покрыла их страшные лица. Слез не было, они давно уже разучились плакать.
Несколько времени продолжалась немая встреча. Отступив и держа сына за плечи, старуха старалась всмотреться в лицо и спросила едва слышно:
— Алексей, ты ли! — В ответ ни слова. — Семен! Семен! — и старуха обвила руки около старшого, и раздались рыдания, и полились слезы. — Сережа? — И третий изверг был в объятиях несчастной. Но они не чувствовали сладости свидания, горечи раскаяния: один ужас вселяло в них присутствие грозного ангела, пришедшего казнить их небесным оружием. Они молчали.
Гордон был тронут, но свидание было слишком продолжительно, и Гордон, отворачиваясь, чтобы скрыть слезу, дурно украшающую воинственное лицо, сказал:
— Ну, матушка, надо кончить. Которого?
— Которого? — закричала она, опомнилась, и неописанный ужас разлился по старому челу. — Которого… Которого!.. (Вопрос как будто постепенно возрастал в душе несчастной старухи, с ним рос и ужас.) — Семена, Семена! — закричала она и снова бросилась обнимать его. — Первенец ты мой, отец в поход пошел, как ты родился, ты был мне все: и мужа тобой поминала, и Богу при тебе молилась, и сна не знала у твоей колыбели.
— Ну, так Семена! — сказал Гордон.
— Нет, нет, постойте! А Сережа? А Алеша? Чем виноваты, что не первенцы? А уж как я любила Сережу! И какой умница был! И лучше бы мне добрых людей послушать, в приказ отдать, чтобы дьяки письму учили. И он-то меня больше всех любил! Бывало, в церковь: те пойдут или нет, а Сережа всегда удосужится, на рынок тоже. К соседям кто проведет, кто за старухой придет? Сережа! Не было ни у кого в околице другого Сережи…
— Алешенька, голубчик ты мой! И отец тебя благословить не успел, за месяц до родов отошел, и уж плакала я с тобой и над тобой! Не отдам я тебя, Алешенька, будь покоен, ты мое последнее ненаглядное дитятко, уж вместе нам и умирать.
— Да решай же, старуха! — нетвердым голосом сказал Гордон.
— Боярин! Не могу, не могу, боярин, видит Бог, не могу. Пусти к государю, пусти к нашему солнышку. Что они ему! У него столько народу, пусть мне детей отдаст. Пусти… — И старуха рвалась к дверям.
— Нельзя! — сказал Гордон, оправясь. И старуха задрожала всем телом. — Одного, и скорей, а то я сам буду выбирать, и с делом конец!
— Одного! Одного!.. и скорей! А то и этого, пожалуй, отымут! Сеня мой, Сережа, Алеша!..
И старуха металась от одного к другому, обнимала, целовала, но решиться не могла. Любовь матери, как благодать, проникает в души самые черные, и Алексей не выдержал, глядя на свою старуху: долго боролся с сердцем, наконец громко заплакал, и как будто все условились: старуха, Гордон, немецкие ратники, Семен и Сережа разом зарыдали.
Услышав плач генерала, чуткая мать уже стояла перед ним на коленях и жалобно стонала:
— Умилосердись!
— Нет, я не могу, матушка. Если бы я был государем, ни одного бы не простил, милость велика, и я буду все кончить. Жребий!
Бросили жребий, три камня: Гордон сделал насечки на каждом, положил их в свою шляпу и, подавая старухе, сказал:
— Вынимай.
Старуха вынимала камень с выражением странной надежды, ей казалось, что Бог поможет ей вынуть всех трех. Вынула, вскрикнула: «Алексей!» — и упала без чувств.
— Уходи, Порох, — сказал Семен, — да мать возьми, не то очнется, опять ударится в слезы, чего доброго, умрет.
Гордон приказал вынести старуху на чистый воздух и не пускать в темницу. С Алексея между тем снимали цепи, распиливали кандалы на ногах. Мрачный, он молчал, не радовался, не глядел на братьев.
— Что, Порох? — сказал Семен, — веселое дело — воля?
— Поменяемся, Сова. Ей! Даром волю уступлю!