Швейцар в ответ протянул табакерку и сказал:

— Пожалуй, понюхай! Новой выделки табак.

Варвара Сергеевна перекрестилась, отплюнулась и так громко чихнула, что швейцар сказал ей:

— Этак ты сама про себя докладываешь.

«Все заодно», — подумала Ландышева и невольно приуныла. Вдруг двери со двора отворились и вошли в полной форме сержант Иванов и солдат Ландышев. С лестницы сбежал денщик и позвал всех троих к государю. Кабинет его величества был весь из дуба; стол, полки, оконные рамы, пол, двери — все было дубовое. На полках много книг и бумаг, на столе глобус и также книги и бумаги. Государь стоял у окна и читал какое-то письмо. Когда вошли наши знакомые, государь тотчас к ним обратился и сказал ласково:

— А! Это ты, Иванов? За что ты изволил бить этого Володю?

— За ослушание твоего указа!

— Какого?

Сержант рассказал все дело слово от слова. Простосердечие, доброта и уважение к службе весьма понравились Петру.

— Как же ты бил его? — спросил государь.

— Как ты указал, государь…

— Да как же это, я что-то не помню! — сказал государь, улыбаясь, и кивнул Ивану рукой.

— Да вот ни дать ни взять так, ваше величество, — отвечал сметливый сержант, и палка возобновила свои похождения по спине Володимера Степановича. Государь рассмеялся и сказал:

— А что же ты бил, да не приговаривал?

— Приговаривал, ваше величество, — и снова принялся бить Володю, приговаривая:

— Не ослушайся, Володимер Степаныч! Прости, барин, не я бью, служба бьет. Вот так я бил его, государь!

Володя в ужасе пятился, но Варвара Сергеевна завизжала на сто голосов.

— Видишь, старуха! — сказал государь. — Какой Ванька-то твой озорник: в моем присутствии не унимается. Я советую тебе поскорее отойти, дабы и тебе чего от него не досталось. За непослушание везде бьют.

Государь ушел во внутренние покои. Ландышева схватила сына и потащила вон из кабинета.

— Все, все заодно! — с плачем говорила она, спускаясь с лестницы. Иван почтительно шел сзади, и когда все трое очутились на улице, Иван подошел к Ландышевой и, поклонясь низко, сказал:

— Матушка барыня, госпожа моя милостивая, заставь вечно Богу за себя молить, отдай Домну.

— А не будешь бить Володю?

— Буду, матушка. Не я бью, служба бьет!

— Так не видать же тебе Домны; до смерти засеку. Не будешь бить Володи.

— Буду, матушка. Не могу не бить. Он лентяй, пьяница, игрок и ослушник. Буду бить, пока не исправлю. Богу и государю присягал. Прости, матушка, худо будет на том свете нам повстречаться… — сказав это, Иванов пошел своей дорогой.

— Ах он, холоп! — сказала Ландышева, всплеснув руками, — как будто и его на тот свет пустят. Видишь, в сержанты попал, так уж и в дворяне лезет! Постой же, за все про все вымещу на Домне.

Варвара Сергеевна застала у себя гостя. Алексей Степанович Зыбин ожидал ее с царским указом. Отвел хозяйку в образную, сказал ей что-то, вышел оттуда с бумагой, кликнул Домну и сказал ей сухо:

— Вот тебе вольная! Живи у меня, пока Иван все к свадьбе исправит!

Домна бросилась благодарить барыню, но Варвара Сергеевна собственноручно вытолкала ее за двери, приговаривая:

— Вон, негодная! Не хочу держать тебя, развратница, язык у тебя отсохнет, сплетница! Ты моего сына в солдаты отдала! Вон! Вон! Знаю вас! Все вы заодно!

1841

Константин Петрович Масальский

Быль 1703 года

I

Если с берега Большой Невки войдете, для прогулки, в Императорский ботанический сад, то пройдете по длинной аллее, которая подле садовой решетки тянется к той стороне, где сад граничит с набережною речки Карповки, и отыщите там извивающуюся между деревьями дорожку. Она приведет вас к десяти старым липам, которые, как великаны, возвышаются над всеми прочими деревьями. Девять из этих великанов стоят тесным строем, а один — несколько в стороне, как будто начальник отряда. Вы невольно снимете шляпу, если захотите, подойдя к ним, взглянуть на их вершины, а потом по доброй воле не наденете шляпы, если, глядя на эти деревья, вспомните, что их садил Петр Великий; что перед вами стоят живые еще современники великого государя, живые свидетели славного его царствования. Много уже поколений пережили эти липы, много видели они на своем веку. Если вы поэт, берите лиру, постарайтесь звуком золотых струн вызвать дриад, живущих внутри этих старых дерев. Сколько бы любопытного могли нам рассказать вызванные дриады, эти лесные нимфы, все еще прекрасные, несмотря на то, что они ровесницы липам, что им уже гораздо более ста лет от роду. Берите лиру… но вы, кажется, берете перо и бумагу? Ах, не трудитесь понапрасну! Дриады не послушаются нынешних, романтических стихов. Чтобы их вызвать, нужен поэт греческий, древний, а не нынешний; с лирой, а не с пером в руках.

Вместо десяти дриад, которых уж нынче не вызовешь ни стихами, ни прозой, мы вытащим из шкафа десять старинных книг и рукописей и передадим читателям рассказ этих бумажных нимф о происшествии, которое случилось давно, очень давно на берегах той речки, где стоят древние липы.

В 1703 году еще не было ни лип, ни ботанического сада, ни даже всего Петербурга. Бумажные наши дриады рассказывают, что там, где теперь Петербург, зеленел только густой лес, в котором по местам проглядывали болота. На берегу реки Охты, впадающей в Неву, стояла шведская крепость Ниеншанц, которую тогдашние русские называли Канцами. По тогдашнему Петербургу не ходили еще львы в модных прическах и желтых перчатках, а прогуливались настоящие медведи да бегали волки. На месте нынешнего Екатерингофа стояла финская деревня, которую русские впоследствии назвали Калинкиною, да но Неве и рукавам ее мелькали изредка посреди сосен и елей рыбачьи хижины. Пустынная, дикая была сторона!

На безымянном острове, который впоследствии назвали Аптекарским, выглядывали, как будто со страхом и осторожностию, из густого леса на текущую мимо Карповку две маленькие избы, отличавшиеся резко одна от другой своим наружным видом. Одна из них была шведской постройки, другая же — русской. Кто и когда их построил, да еще в такой глуши? А вот спросим наших бумажных дриад: они нам расскажут.

В апреле 1703 года у окошка одной из этих избушек сидел седой старик с длинною бородою. Глубокие морщины на лбу, бледный цвет лица, нависшие брови над впалыми черными глазами, сгорбившийся стан — все показывало, что этот старик много перенес горя в жизни. Против него сидел молодой человек лет двадцати, приятной наружности, с небольшими русыми усиками, которые недавно начали расти, с голубыми глазами, исполненными огня и отваги. Он держал в руках ружье, а через плечо висела у него охотничья сумка. У ног его лежала собака и, глядя на него пристально, махала хвостом.

— Эх, Вася, Вася! — сказал старик со вздохом. — Плохой ты охотник! Потерял выстрел и возвратился с пустыми руками. Придется нам голодать с тобою сегодня! Разве у тебя нет больше пороху?

— Нет, весь вышел. И на выстрел-то насилу набрал.

— Что ж ты это! Надобно пороху достать.

— Да где достанешь! В деревне, что на взморье, ни у кого нет; ни за какие деньги теперь не купишь. В Ниеншанце есть у солдат, да не дадут. Говорят, что скоро приедет купец из Выборга с разными товарами; он, конечно, и пороху привезет.

— Привезет! Приедет! Да когда он приедет? А мы между тем умрем с голоду!

— И! что ты, батюшка! А рыба-то что? Нельзя дичи стрелять, так рыбу ловить стану.

— Рыбу! А чем ее ловить станешь? У нас нет ни сетей, ни даже удочки.

— У соседей есть, кажется, уда. Да вот идет за водой соседка. Спрошу ее.

Молодой человек растворил окно и начал кликать девушку, одетую шведской крестьянкой, которая с коромыслом на плечах шла из соседней хижины к речке. Она поставила ведра с коромыслом на землю, подошла к окну и, опершись на него своими белыми, кругленькими локтями, вставила в окно, как в рамку, свою хорошенькую головку.