— Не изволь поносить добрых и верных слуг царских! В ответе будешь, в суд позовут! Я сам по должности донесу на тебя государю. Лучше вот садись да расписку подай.

— Что ты, батюшка! За кого ты меня это принимаешь! Что я, не дворянка, что ли? Бездомная какая? Дьякова жена! Не обижай, ваше высокородие! Не доводи до стыда! Целый уезд смеяться будет.

— И поделом! Пусть посмеется, а ты расписку подай.

— Да ты, батюшка, в толк возьми, что я дворянка! Как же я писать-то буду.

— Так и пиши: такая-то дворянка Ландышева.

— Да я писать не умею, понимаешь ли, потому что я дворянка. Вели крикнуть Ефремыча, на то же я его, болвана, и держу, чтобы за меня и за Володю отписывался. А без того стала бы я на дворе кормить такого пьяницу.

— Ну, коли так, — сказал Зыбин, — так я за тебя расписку дам, а ты руку приложи.

Зыбин написал что-то, перевернул перо, обмакнул в чернила, вымарал руку Варваре Сергеевне и прижал руку к бумаге.

— Вот так! — сказал Зыбин. — Это у нас лучше клятвы. Не исполнишь, в чем руку приложила, рука отсохнет. — И ушел с бумагой.

— Стыд! Срам! Позор! Поношение! — кричала Варвара Сергеевна.

— Эй, Ефремыч, Палашка, Кирюшка… и проч. — Но никто не являлся, все были на улице. Там происходила сцена совершенно другого рода. На шее Ивана Иванова висела Домна. Вся дворня несмотря на черствую уничиженную свою натуру плакала, глядя на обрадованную Домну. Солдаты, облокотись на ружья, любовно и завистливо глядели на счастливца, потому что Домна и в худобе своей была такова, что каждому в нос кинется. Иван онемел от радости, но службы не забывал и, хотя без особенных усилий, все, однако же, будто отталкивал Домну. В это время вышел обер-фискал и спросил:

— А кто у вас старший?

— Я, — решительно сказал Иван и оттолкнул Домну.

Несчастная упала наземь и залилась горькими слезами.

— Что это значит? — спросил Зыбин.

Иван вытянулся и в виде рапорта доложил обо всем его высокородию.

— Всякий человек — человек, — заключил Иван, — да я все-таки не мог к ней по-старому ласкаться, а люблю ее пуще прежнего.

— Почему же ты не приласкался к ней, когда она такая добрая и прикладная девушка?

— А потому, ваше высокородие, что я дал присягу его царскому величеству быть добрым и прикладным солдатом. Служба в мундире, а сердце под мундиром. Что сверху, то и впереди. А вот как командир скажет «вольно», я и отпрошусь… Тогда Доня за мною ласкаться не поспеет!

— Добрый и верный раб! — сказал Зыбин. — Над многими тя государь поставит! А теперь отнеси при рапорте кому будет следовать эту расписку. Ступай с Богом! Я тебя не забуду.

VIII. АРТЕЛЬ

После толиких превратностей, обид и злоключений натура Варвары Сергеевны спешила. Ландышева возлегла на одре болезни. Нигде и ни в ком сострадания или помощи. Люди всегда были неисправны; обер-фискал привозил ей доктора, но он был из немцев. В первый раз она чуть не умерла от ужаса, во второй приезд (видно, ей было полегче) выбранила и Зыбина, и лекаря. Но когда Зыбин прибежал к обыкновенному своему средству и пугнул судом за ослушание, Варвара Сергеевна согласилась исполнить приказания доктора. Первая банка микстуры разбилась об нечесаное чело Парашки, которая и была наказана за то, что разбила банку с заморской отравой. Вторая банка была влита в горло домашней собаки, и как несчастное животное от того околело, тогда Ландышева пришла в неистовство, и Зыбин поневоле должен был отречься от обязанностей человеколюбия. Володя приходил только по воскресеньям, но он не приносил больной ни малейшего утешения; требовал денег, всякий раз получал их и уходил почти опрометью. Служба весьма понравилась ему, потому что за болезнию Ефимова должность сержанта по старшинству исправлял солдат Коницын, из дворян, такой же недоросль, такой же матушкин сынок, как и Володя, с большею только опытностию в разврате. В артели завелись игра, пьянство и другие шалости. Дворяне не якшались с даточными, а те служили да служили. Чудное дело! Несмотря на свою эмансипацию, Иван уважал в Володе прежнего барина, служил ему как крепостной, чистил ему амуницию, одевал, исправлял должность буфетчика и маркитанта, терпел от него ругательства, даже побои. Однажды ввечеру, когда дворяне со всего Ингерманландского полка от непомерного употребления наливок, сосланных со всех концов России заботливыми матушками, пришли в экстаз и стали хвалиться своими любовными похождениями, Ландышев с важностью стал рассказывать о своих подвигах.

— Чего! — продолжал он. — Да у меня и в Питербурхе есть малая толика красного товара.

— Полно хвастать! — сказал кто-то из товарищей.

— Хвастать! Эй, Ванька, сходи-ка домой да приведи сюда Домну!

— Домну! — спросил Иван, оторопев.

— Ну да, болван, Домну, что в судомойках.

— Да ей нельзя, барин!

— Отчего нельзя! Да разве и она расписку давала не ходить в Ингерманландский полк?

— Нет, да ей не приходится.

— Я-те дам, не приходится! Пошел, приведи!

Иван не знал, на что решиться, как вдруг вошел кто-то из сослуживцев и сказал печальным голосом:

— Господа, Ефимов умер.

— Туда ему и дорога! — закричали многие.

— Так. Да кто-то будет сержантом.

— Да кому же быть, как не Коницыну. Ведь он старший.

— Что еще мячики скажут? Завтра будут баллотировать. Я стоял на вестях в канцелярии. Адъютант писарю указ сказывал, чтобы завтра со всего полка сержантов собрать к нам нового сержанта выбирать.

Это обстоятельство разрушило общее веселие; как в кардинальском конклаве, все бросились задабривать избирателей. Артель в минуту опустела. Остался только Иван да Ерема, и, как было поздно, помоляся, оба легли спать. Ерема скоро заснул. Иван еще лежа молился о спасении Домны от греха и позора.

Рано поутру барабанный бой возвестил Ингерманландскому полку сбор. В походной церкви собрались штаб и обер-офицеры и сержанты того полка. По окончании литургии сержанты вышли вперед, на небольшом налое покоилось Евангелие. Полковой священник читал с печатной бумаги присягу, сержанты, подняв персты, громко за ним повторяли: «Я, нижеименованный, обещаюся и клянуся Всемогущим Богом, что по его царского величества указу определенное ныне баллотирование в произвождении представленных чинить мне ни для какой страсти, свойства, дружбы или вражды, но по самой истине, как я пред Богом и страшным Его судом в том ответ дать могу и как суще мне Господь Бог да поможет, аминь».

После церемонии весь штаб и сержанты при полном сборе полка отправились в полковую канцелярию. Адъютант поставил на большой стол ящик с занавесками и тремя раскрашенными трубами. На особом блюде лежали суконные мячи числом двадцать три.

— Вот видите! — сказал полковник сержантам. — Клялись вы Богу и государю избрать по совести сержанта во вторую роту из той же роты солдат. Вам прочтут список рядовых по старшинству поступления на службу. Когда вам прочтут имя, вы возьмете эти мячи, протянете руку под занавеску и бросите мяч, каждый особо, чтобы другой не видал, направо, налево или середину. По правую, видите, белая труба: если туда бросишь мяч, значит, признаешь того солдата достойным сержантской ранги; по левую — черная труба: туда бросай на недостойных, а ежели заподлинно чего не ведаешь, а сомнительство на того солдата имеешь или считаешь другого той ранги достойнейшим, пускай мяч в середину, в зеленую трубу. Благослови, Господи! Читай!

Сержанты перекрестились. Адъютант прочел:

— Авдей Коницын, в службе с 708-го года, из дворян.

Сержанты по очереди подходили к ящику и бросали мячи. Открыли ящик сомнительных — 15, недостойных — 18.

Операция сия повторилась несколько раз. Адъютант отмечал число баллов и продолжал перекличку:

— Иван Иванов сын Иванов, в службе с 713-го. Из даточных.

Все двадцать три мяча очутились в белой трубе. Дальнейшая баллотировка утвердила только преимущество Ивана пред прочими товарищами. Полковник приказал его кликнуть и, собственноручно отдав ему сержантскую трость, приказал не медля вступить в должность, не ожидая указа из Коллегии.