Вышедший в 1939 году однотомник стихотворений и поэм В. Саянова сопровождался примечанием от автора: «Стихотворения, включенные в книгу, печатаются в новых редакциях 1937–1939 гг.». Следует подчеркнуть, что эти «новые редакции» зачастую носили весьма решительный характер, затрагивающий самые основы стихотворения и коренным образом его менявшие — в духе того понимания слова и образа, да и самой поэтики, которое выработалось у Саянова в зрелую пору его творчества.

Переработка ранних стихов отозвалась в первую очередь на их словаре, из которого изгонялись речения сугубо областнические, грубоватый говор окраин, та «полублатная», а то и попросту «блатная музыка», к которой некогда так внимательно прислушивался поэт.

Акцент на «блатное» и «областническое» в речи сменился иным — в ней подчеркивается не то, что разделяет, а то, что служит объединению людей, связанных общностью жизни, деятельности, слова. Не случайно и стихотворение «Не говор московских просвирен…», в котором утверждалось, что «браток из-за Нарвской заставы таежной шпаны не поймет», стало теперь называться «Русская речь». Отныне поэт решительно (порою читателю может показаться: слишком решительно!) освобождал свои стихи, даже самые ранние, от всего, что могло бы придать им локально-областническое, сугубо «местное», а то и сниженное, «упрощенное» звучание, как это было в «Фартовых годах» («башка простая…», «а пошто?!», «да и ноне», «знамое дело», «похряем», «вона» и т. п.).

Эта переработка касалась не только словаря, но и всей образной структуры, из которой удаляются элементы случайности, прихотливости, недостаточной внутренней оправданности.

Показательна переработка ранней поэмы «Побег шахтера Гурия под Клинцами» (1927), посвященной одному из легендарных эпизодов времен гражданской войны. Неизменными остались только самая общая канва сюжета — захват в плен партизана-шахтера бандой «зеленого» атамана — и ритмический строй стиха. Все остальное подверглось существенной правке. Поэма была освобождена от экспериментального сугубо фонетического подбора слов, от необычайных или почти заумных созвучий: «С перцем, с герцем, с перьерьерьцем Распалился батька сердцем», «Побегунчики, покатунчики! Неспроста был хмур В три креста Аллюр» и т. п. В. Саянов отказался от шаржированности и откровенной «буффонадности», той литературной игры в духе «лефовского» словотворчества, которая лишала авторское повествование достоверности в разработке и «подаче» материала. В связи с этим в новом варианте поэмы существенным образом изменилась и сама ее фабула. Если раньше шахтер Гурий неожиданным для читателя и совершенно случайным образом спасался из плена (в связи с чем поэма и завершалась «веселыми ладами»), то теперь он погибает от руки бандитов, заживо сожженный ими. Герой обретает бессмертие в думах народа, в сложенных о нем преданиях, одним из которых и становится — согласно замыслу поэта — «народная легенда о шахтере Гурии», близкая теперь по своему характеру не «лефовскому» экспериментаторству, а традициям фольклора, духу народных сказаний.

Если сопоставить два варианта этой легенды — первоначальный и позднейший, то можно уяснить и те принципы, на основании которых поэт подвергал существенной, а подчас и коренной переработке многие свои ранние произведения.

Чем делаюся старше,
Спокойней речь веду —

сказал поэт в ранних своих стихах. Эти слова не остались одной лишь декларацией, они определили и направление его дальнейшей работы над стихом, и характер переработки ранних произведений. Но в процессе этой переработки стихотворения кое в чем явно проигрывали, утрачивая значительную долю той свежести, непосредственности, эмоциональной насыщенности, которые так привлекали читателей «Фартовых годов» и «Комсомольских стихов». Сглаженность неповторимых черт породившего их времени далеко не всегда компенсировалась большей продуманностью и «литературностью» того или иного позднейшего варианта, той или иной «новой редакции».

5

Годы войны, непосредственным участником которой являлся поэт, не столько изменили, сколько еще более подчеркнули те черты и особенности в творчестве В. Саянова, которые были и дотоле присущи ему, сделали конкретнее его рисунок, более углубленными раздумья о борьбе с врагом, носившие ранее подчас отвлеченный характер. А теперь, когда этот враг предстал перед поэтом «лицом к лицу», стихи В. Саянова дышали жаром еще не остывших боев, обретали особую жизненность и доподлинность — не только эстетическую, но и как непосредственное свидетельство участника описываемых событий, а такими участниками в годы войны являлись многие и многие наши поэты и писатели, вместе с которыми В. Саянов находился в общем боевом строю.

Поэт говорил о себе в книге «Голос молодости»:

Друг мой, стих мой, с тобой мы в походе
И сейчас, как в минувшие дни…

Чувство того, что его муза всегда в «походе», что его перо можно приравнять к штыку, по словам и заветам Маяковского, еще более обострилось у поэта, когда наступил грозный час опасности, нависшей над родиной. Поэт неизменно готов был сменить — и менял — литературное оружие на самое обыкновенное, владеть которым обязан любой солдат.

Чувство полной и нераздельной слиянности со всеми, кто прошел небывалые испытания походов и боев, издавна присущее поэту, особенно окрепло и углубилось в те дни, когда в борьбе с фашистскими захватчиками наши люди не щадили ни усилий, ни крови, шли на величайшие жертвы и испытания, в которых росли, крепли и закалялись. Как говорит поэт:

То школа народа, — и счастье мое,
Что вместе с бойцами прошел я ее.

Вот это счастье делить вместе с народом его судьбу, хотя бы в самую горькую и трудную годину, — оно было в полной мере присуще В. Саянову и герою его лирики.

Вспоминая друзей по походам и схваткам с врагом, поэт имел все права сказать о себе как об их неизменном спутнике, верном соратнике от начала войны и до завершающих ее боев за Берлин:

Я с вами шел дорогой исполинской,
Зимой и летом в зареве боев,
От Ладоги до площади берлинской,
От Волги до дунайских берегов…

Поэт, для которого славная дорога его боевых друзей была не только фронтовой, но и исторической, стремился воссоздать облик своих отважных соратников в таких чертах и приметах, которые были бы достойны войти в предание и остаться в памяти поколений, как это мы видим в поэме «Орешек» (1942), посвященной защитникам Ленинграда и «Дороги Жизни». Это по-своему определяло и характер стиха, самую его тональность, пафос повествования, сосредоточенного главным образом на тех чертах, подробностях, деталях, в которых — сквозь временные и преходящие — мы можем различить черты бессмертные и нетленные.

В позднейших стихотворных произведениях В. Саянова, относящихся к годам войны, дням ее завершения, к «весне 1945 года» (как называется один из циклов стихов), мы также не можем не отметить характерную для него особенность, издавна присущую ему, — стремление свои непосредственные восприятия, наблюдения, переживания, вызванные ходом современных событий, то трагических, то радостных и торжественных, сочетать с чувством истории, с раздумьями о судьбах всего мира, о смысле и значении подвига нашего солдата, прошедшего от берегов Волги до Берлина, о схватке «двух миров».

Присущая поэту зрелость политического мышления, опыт реальных наблюдений, связанных с непосредственным участием в тех событиях, ход которых оказал решающее влияние на судьбы мира, — все это оказалось в цикле «Нюрнбергский дневник» (1946).

Здесь, в Нюрнберге, куда поэт прибыл в качестве специального корреспондента, во время суда над главными военными преступниками, непосредственные наблюдения В. Саянова сочетались с той широтой ассоциаций и восприятий, которая порождалась чувством историзма, издавна присущим ему, а теперь обретшим особенно прочную и углубленную основу, ибо самые значительные главы истории мира развертывались на глазах поэта — участника тех событий, о которых не забудут и столетия спустя.