…Прежде, чем книга мемуаров Валентина Иванова вышла отдельным изданием, журнал «Юность» напечатал фрагмент из нее — главу о Стрельцове. Это был — я имею в виду сам выбор куска для публикации — образчик смелости по-советски. Негласно запрещенный Эдик возникал на страницах одного из наиболее читаемых журналов. Но возникал в педагогической оконтуренности. В ясном изложении Евгения Рубина Валентин Иванов отдавал должное таланту Стрельцова, утверждая, что никого на поле не было сильнее его. И тут же — в продолжение мысли и развитие предпосланного фрагменту заголовка — объяснялось: но никого не было и слабее, чем Эдик, вне футбольного поля. Формулировка эффектная. И большинство устраивающая — все происшедшее со Стрельцовым становилось понятным.
Через тридцать лет Алла скажет: «Если бы я была знакома с его сыном Игорем, ему бы сказала, что замечательный у него был отец, добрый, хороший, но Иванушка-дурачок, уж извините. Ну что сделать? Таков уж русский характер…» Первая жена Стрельцова, вероятно, забыла, что Иванушка-дурачок поумнее всех остальных персонажей сказки. И несколько сувенирная, что ли, трактовка русского характера убедить может разве что иностранцев.
И все же Алла, с Иванушкой-дурачком как аргументом, видится мне ближе к пониманию характера Эдуарда, чем его многолетний партнер, по-моему, несколько поспешивший с выводом. Предстояло двадцать лет без футбола — и они должны были ответить: кто сильнее, а кто слабее? Но это ладно — частности, придирки. А вот стоило ли говорить про слабости вне футбольного поля человека, проведшего пять лет в лагерях и себя не потерявшего для всей полноты дальнейшей жизни? Наверное, все-таки не стоило. Чтобы себя не ставить в смешное положение на будущее…
В ЗАФУТБОЛЬЕ
В семидесятые годы мы с Эдиком почти не встречались.
Видел, как он в Минске играл за ветеранов. Пробыл Стрельцов на поле минуты три. Потом на футболке расплылось мокрое пятно — и его заменили. Переодевшись в штатское, Эдуард сел на скамеечку за воротами — и казался мне с трибун похожим на какого-то солидного общественного деятеля. Москвичи справились и без него с белорусскими ветеранами — Гусаров отыграл пропущенный мяч.
В другой раз на бегу перебросились ненагруженными репликами на Арбатской площади — Эдик был бодр и весел, сказал, что спешит в Федерацию футбола; я не стал спрашивать: зачем?
И наконец, что помню отчетливо, присутствовали на суде над Валерием Ворониным. Дурацкая история, но когда жизнь не складывается, одна неприятность спешит сменить другую, и все могло плохо закончиться для Валеры. Хорошо вмешался муж сестры — он в КГБ работал, выручил.
На суд явились в основном торпедовцы со стажем. И мне некоторые обрадовались: вдруг я придумаю какие-нибудь ходы спасения? Шурик Медакин, ушедший из «Торпедо» раньше, чем я появился в Мячково, тихо спросил у меня за спиной: а это кто? И Олег Сергеев разъяснил: «Наш писатель». До Мустафы никто никогда не называл меня писателем. И если отбросить заведомое сужение читательского электората, мне признание Сергеева было приятно.
Эдик — я впервые увидел его в очках — воспринимался кем-то вроде эксперта по вопросам юриспруденции, как человек, совершивший ходку. Мы с ним, сознавая на публике важность своей интеллектуальной миссии, многозначительно обменялись прогнозами.
Воронин, возвращаясь из ВТО, заглянул в «Огонек» — не журнал, руководимый еще Софроновым, а ресторан, расположенный на первом этаже ведомственного дома, где и сейчас живут Батанов с Шустиковым. И там — в торпедовском, можно сказать, ресторане — кинул стакан в докучливого посетителя. В прежние времена любой житель страны подобным знаком внимания был бы только польщен. А в изменившейся ситуации дело дошло до суда…
Когда мы сидели в зале судебного заседания, Стрельцов обернулся и через два ряда спросил кого-то: «Кто вчера у наших забил второй? Храбростин?» Я подивился живости его интереса к происходящему с «Торпедо» — после их ухода с арены за успехами Храбростина и других сам уже следил вполглаза или вполуха…
В то же бесславное десятилетие Эдуард попробовал работать в штабе Иванова. И невозможность использовать его на должности помощника старшего тренера превзошла все ожидания.
Второй тренер — не должность для звезды. Но для звезды вообще крайне ограничены варианты трудоустройства. И рука голода усмиряет гордыню. Да и не только голод гонит людей с именами в помощники — участие в большом футболе и в амплуа поддужного поставляет адреналина в спортивную кровь несопоставимо больше, чем самое почитаемое ветеранство, угнезденное в литерной ложе.
Работал вторым тренером Григорий Федотов — и ничего с ним в этой должности не случилось. Заболел он от горя и вскоре умер, когда отобрали у него работу в ЦСКА. Стрельцов говорил, что не может забыть, как получил Григорий Иванович в Тбилиси (они там волею футбольного календаря оказались одновременно) телеграмму насчет увольнения: «Никогда не забуду, какое лицо у него было тогда». Был поддужным и Всеволод Бобров — правда, он согласился стать вторым при Борисе Андреевиче Аркадьеве, оставаясь в имидже любимого ученика маэстро… Казалось бы, и Эдуард Анатольевич мог изобразить из себя помощника старого друга Кузьмы, ведомого им, как в давешние годы.
Но сделанная в дни их сотрудничества фотография выдает с головой и помощника, и отчаявшегося подчинить себе Эдика шефа. И в оценке сложившейся ситуации я целиком на стороне Иванова.
Стрельцов, сам того не сознавая, держится с патроном так, что и вязаная конькобежная шапочка, напяленная по-клоунски небрежно, кажется на нем полковничьей папахой. Руководящая вальяжность в облике помощника подавила бы и габаритного тренера, а уж Валентина Козьмича, тогда еще не избавившегося от юношеской худобы, и подавно. Из снимка непонятно — вернее, понятно — кто кем руководит. Спокойное неповиновение Стрельцова способно было рассердить любого начальника больше, чем если бы проявлял он командирскую инициативу.
Когда-то в Художественном театре то ли Станиславский, то ли Немирович-Данченко, затрудняясь с определением функций одного булгаковского персонажа, остановился на соломоновом решении — обозначить саму должность фамилией замечательного сотрудника. Ничего бы лучше и для Стрельцова не придумать. Но как поступиться субординацией? Должность, поименованная стрельцовской фамилией, предполагает неограниченную самостоятельность.
Мне кажется, что Валентину Козьмичу неприятна была и предыстория назначения Эдуарда Анатольевича к нему в штаб.
…«Дед» выиграл с «Торпедо» Кубок в начале семидесятых. Но не убедил дирекцию и партком, что в шестьдесят три года сможет вступить в автозаводскую реку (как будто в докиевской жизни Виктора Александровича миллион раз не выгоняли из команды и не возвращали обратно). И когда штаб собрали для беседы с начальством, им объявили, что для пользы дела от своих должностей освобождаются Маслов и Батанов. Борис посмотрел на Кузьму — тот пожал плечами. Иванов оставался. Но насчет того, делать ли его снова старшим тренером, видимо, некоторые сомнения у командиров производства возникали. Кое-кто из них склонялся и к Марьенко.
Стрельцов рассказывал, что его вызывали к заводским и партийным начальникам — спрашивали мнение: кого назначить? И он их уверил, что лучше Иванова никого не придумать. И они, а не Кузьма, предложили ему войти в тренерскую обойму. Но в справочниках фамилии стрельцовской в графе тренеров я, как ни искал, не нашел.
Эдик, однако, считал, что Лида Иванова испугалась, что его и старшим тренером вполне могут назначить, если у Кузьмы дела не пойдут. Я сомневаюсь в малейшей возможности такого назначения, как и в нужности самому Стрельцову быть старшим тренером.
Важнее, мне кажется, что вел он себя по-стрельцовски — и не захотел стать буфером между бывшим партнером и футболистами его команды. Профессиональный кодекс он, не спорю, нарушал. Но зато остался Стрельцовым. Чего и не требовалось доказывать.