Осталось сказать лишь о Вайде и Татьяне. Чуть излечась, цыгане направились в Москву… но след Неонилы затерялся, а с нею и след княжеской дочери.

Однако Вайда не отступился. Он решил жизнь положить, но сыскать Неонилу и рассчитаться с нею, ибо картина ее хладнокровного, обдуманного предательства, с расчетом отвести от себя мало-мальские подозрения, сделалась ему очевидна. Конечно, он мог бы донести на Неонилу Измайловым… Но все же она была его сестрою, и он не мог предать ее так же бессердечно, как это сделала она. Да и ненависть его к князю была столь же велика, сколь и ненависть к Неониле. Поэтому он сам отправился на поиски.

Татьяна не пожелала сопутствовать ему. Внезапное уродство обернулось для нее душевною болезнью. Но и помраченным сознанием своим молодая цыганка понимала: взаимная ненависть – это беспрестанное зло, самое себя возрождающее… Однако Вайду ничто не могло остановить. Он отвез больную жену к ее матери (схоронив мужа, Марьяна покинула табор и поселилась в избушке на берегу Волги, близ Василя, промышляя знахарством и гаданием), а сам всецело предался поискам Неонилы и молодой княжны. Путь его растянулся на годы и наконец завершился там, где он меньше всего ожидал: в домике жены, которая после смерти матери жила одна, продолжая ее ремесло… И как тогда, в Нижнем, после встречи с Неонилою – после той встречи, когда цыган едва жив остался, почти задавленный медведем, – так и теперь Вайда ощутил в душе не тление старой мести, ставшей уже привычкой, сжившейся с ним, – но опаляющую вспышку ненависти: к Неониле, к старому князю, к этой девушке… а пуще всего – к себе самому за то, что не в силах ни побороть душевной тоски, ни утолить ее хладнокровным убийством.

9. Мшава

Татьяна умолкла, но Лиза какое-то время сидела недвижно, не поднимая глаз, словно бы это сомнамбулическое путешествие в прошлое еще продолжалось. Впервые с той поры, как узнала она тайну своего рождения, сделались вдруг понятны все поступки Неонилы Федоровны. Не было в Лизиной душе зла против козней тетушкиных… была только щемящая жалость к ней, к Измайловым (никак не назвать их отцом с матерью!), а всего более к Лисоньке, которую, по врожденной холодности души своей, родная мать лишила любви. Ведь никто и никогда не угадал бы, что Неонилу Федоровну и Лисоньку связывают столь тесные узы!

– Одного не пойму, – наконец проговорила Лиза пересохшими от волнения губами, – зачем Вайде мое кольцо?

Татьяна ответила, словно продолжала ее же размышления:

– Он ведь отмщением болен, Вайда. Умом тронулся! Может статься, жаждет князю то колечко предъявить: мол, твоя дочь по сю пору жива, одному мне ведомо, где она хоронится, а тебе новые муки доставлю молчанием своим.

– Ну а тебе что до этого, Татьяна? – спросила Лиза, резко вскидывая голову. – Князь тебя навек изуродовал! Что тебе до него, до его печалей, до кольца?

Татьяна тяжело вздохнула.

– До князя, может статься, и нету мне дела. Столько лет минуло, так что ни добра, ни зла я ему не желаю. А вот ты… до тебя, дочечка моя, мне дело есть. Поймешь немного погодя. Тебя еще потреплет, помучает жизнь, попытает еще, пока угадаешь, для чего судьба тебя ко мне забросила, для чего я тебе все рассказала. – Глаза Татьяны вспыхнули. – Узнаешь, как жизнь узоры плетет! Где с первого взгляда разобрать? Тянешь за нитку – вот же она, вот! Ан нет! Не та ниточка, и спроста клубка не распутать!..

Она умолкла, но отзвук ее странно возвысившегося, возбужденного, пророческого голоса все еще дрожал в воздухе.

* * *

Собрались в два счета. Пожитками оказались не богаты: у Леонтия – торбочка с тетрадками, у Лизы – узелок с тем самым несчастливым черным Лисонькиным платьицем.

Татьяна дала ей надеть свою рубаху да одну из старых цыганских юбок, что потемнее. Вынула из сундука пару лапотков: «Непривычна тебе такая обувка, а все же лучше, чем ничего». Отдельно завернула ломоть хлеба: «Это в дорогу. А толком поешьте сейчас».

Окрошка, приготовленная на ужин, степлилась, каша простыла за эту долгую бессонную ночь, но Лиза и Леонтий кое-как поели. Кусок не шел в горло, да и Татьяна, осунувшаяся от тревоги, от близости разлуки, торопила. И вновь Лизе подумалось, что цыганка видит и знает нечто большее, нежели остальные, словно прозревает наперед. От этой мысли так и сжалось сердце, но когда Татьяна в последний раз обняла ее и шепнула опять: «Ничего не бойся. Все одолеешь!» – страх утих. Осталась только печаль расставания. – По берегу долго, так что идите сквозь лес, наискосок. Держите на старое татарское кладбище. Ты его знаешь, Леонтий Петрович, – напутствовала Татьяна. – Только болотины сторожитесь. Не сбейтесь с пути. Береги девку, Леонтий Петрович!

И, махнув лишь разок на прощанье, цыганка ушла в дом, а путники торопливо углубились в лес.

Сначала шли легко: стежка оказалась чиста. Рассеивая предутренний полумрак, вспыхивали кое-где полянки, сплошь желтые от золотой розги или розовые от валерианы. Но чем дальше забирали в чащу, тем сильнее ольховый подлесок глушил частокол березок и осин.

Ночной мрак на небе наконец разошелся, и при мутном, белесом свете пасмурного утра видна сделалась полузаросшая поляна впереди, а на ней – толстые, сложенные из нетесаных камней стены ограды высотой в человеческий рост. Дикий хмель вился по кустам татарской жимолости, в изобилии росшей кругом. В разломе ограды видно было некое возвышение, поросшее травою и калиною, и Лизе показалось, что заметила она под деревцем темное отверстие, а значит, там, внизу, что-то вроде погреба.

– Это и есть татарское кладбище, – негромко проговорил Леонтий, чуть обернувшись к Лизе, но не глядя на нее, а настороженно косясь по сторонам. – Старое! Возможно, еще с Мамаева набега!

Лиза недоверчиво на него взглянула, пораженная чуть ли не четырехсотлетнею глубиною этой временной ямы, вдруг разверзшейся пред нею. Но тут шум, донесшийся откуда-то сверху, отвлек ее.

Леонтий, закинув голову, ахнул, хватая Лизу за руку, и они застыли, забыв о бегстве и обо всем на свете.

Прямо над ними, на высоченной березе, почти на ее вершине, прижался к стволу большой бурый медведь. Над ним был на веревке прикреплен к дереву чурбан, и медведь изо всех сил пытался оттолкнуть его подальше. Однако чурбан, качнувшись, возвращался на место, вынуждая медведя отшатываться, чтобы избежать удара. Береза угрожающе покачивалась, но медведь не сдавался, вновь досадливо отпихивал лапою преграду, но чурбан вновь ударял по стволу… Ворча и взревывая, медведь бил да бил лапою, и в злом его упорстве было нечто столь забавное, что Лиза невольно хихикнула. Рядом тихо усмехнулся Леонтий.

– Там борть, ну, дупло лесных пчел, понимаете, Лиза? – прошептал он, давясь смехом. – Бортник этим чурбаном свой мед защитил. Нипочем мишке не пробраться!

Между тем случилось наконец то, чего и следовало ожидать. Особенно сильно откачнув чурбан, медведь сделал попытку проскользнуть вверх, но получил вернувшейся деревяшкой такой удар, что кулем полетел вниз, ломая ветви березы. Он тяжело шмякнулся оземь и какое-то время лежал недвижимо. Лиза вытянула шею, пытаясь разглядеть его, испуганная, что зверь убился насмерть. Однако медведь медленно, кряхтя, сел, похлопал себя передними лапами по мохнатым бокам, словно проверяя, все ли кости целы, и, встав на четвереньки, тихонько потащился в чащу, то жалобно, по-бабьи повизгивая, то принимаясь громко и грубо ворчать.

Лиза с Леонтием так и зашлись смехом, но вдруг Леонтий изо всех сил стиснул ей руку. Она замолчала и с испугом воззрилась на него.

Лицо его было бледным и встревоженным, а глаза устремились в чащу, откуда доносился негромкий хрипловатый хохоток.

Лиза на миг крепко зажмурилась. Ее охватил такой ужас, что захотелось спрятаться, скрыться, ну хотя бы не видеть ничего вокруг! Этот издевательский смех… Мало ли кто это мог быть, но она не в силах была думать ни о ком, кроме Вайды.