Эх, Василий!.. Хонгор уж думал, давно его косточки ветры и дожди выбелили.

Надо бы поспрашивать о нем у этой девушки, но отчего-то язык словно отнялся…

Тут Хонгор заметил, что она как-то странно вздрагивает, будто в ознобе. Нет, солнце по-прежнему палит. Покосился и увидел: рубаха на ее груди потемнела, намокла от слез.

Хонгор так и замер. И вновь легла тяжесть на душу: кого же утратила она в степи или кто покинул ее там, что скрытые рыдания бьют ее тело, словно лихорадка? Чем же перемучилась она, что вот так покорно привалилась к его плечу?!

Ночью девушка без слов легла рядом с ним – на одну кошму, под один учи. Вечером она съела творожную лепешку. Слабый голод был, пожалуй, единственным чувством, что пробудилось в ней. И она лежала так неподвижно, дышала так тихо, что ночью Хонгор несколько раз приподнимался и прислушивался, а жива ли она еще?!

Эрле лежала, смежив ресницы, но один раз Хонгор вдруг увидел отражение луны в ее широко распахнутых глазах. Казалось, они полны расплавленного золота. Хонгор даже отшатнулся, и девушка медленно, словно нехотя, опустила веки. И Хонгор понял: если он сейчас распустит пояс, навалится всем телом на ее слабое тело, вопьется губами ей в грудь, задыхаясь, если истерзает ее до боли, до муки, она все равно не шелохнется, так и будет лежать недвижимо, глядя ввысь глазами, полными лунного золота…

Но нет, похоть его спала, хотя он еще не считал себя стариком и кровь его частенько ярилась так, что жене было чем хвалиться перед подругами, тайно, темно краснея и делая вид, что ее обуревает стыд. И если бы Эрле вдруг протянула свою исхудавшую, почти невесомую руку, положила ему на грудь… Если бы хоть отстранилась стыдливо, когда его горячее тело на миг придвинулось к ней!.. Нет. А такую, как сейчас, он хотел бы убаюкать на своих заботливых руках, чуть слышно шепча ей: «Ах ты, камышинка придорожная!» Такую, как сейчас, он хотел бы вечно, с утра до заката и с заката до утра, вести по степи, вдыхая медовый запах русых волос.

Хонгор вообще никогда не был жесток и суров и знал это за собою. Но вот сейчас, лежа в степи, под золотою холодною луною, рядом с этой незнакомой русской, он ощущал, как вся доброта его и рассудительность, вся жалость, снисходительность, нежность, которые он когда-либо испытывал в жизни и которые, как представлялось ему иногда, оплели и людей, встреченных им на своем веку, и животных, которых он ласкал, и степь, которую он исходил и изъездил вдоль и поперек, несчетным множеством живых теплых нитей, – все эти ощущения вдруг воротились в его сердце, переполнили его, вспыхнули подобно костру, согревая и освещая эту холодную ночь новым, неведомым прежде светом.

14. Цоволгон – значит кочевье

Шли дни. Бродили табуны по выгоревшим пастбищам. Накапливался жир в верблюжьих горбах и овечьих курдюках. Уже наступил октябрь. И золотое колесо солнца, безмятежно катившееся по небу, все чаще скрывалось в дымных, темных тучах. Но после той памятной грозы в степи воцарилось долгое бездождие. Порою налетали очень резкие и холодные, сухие ветры-шурганы. Все это предвещало скорый приход зимы. Стало быть, приближалось время перебираться на юг.

Жизнь людей в степи – это кочевье, а кочевье – это вечная погоня за кормом для скота. Весной калмык ведет свои стада на север, в Поволжье, и остается там все лето до поздней осени. К зиме степь становится суровее, на ее открытых просторах гуляют ветры. Трава за лето выгорела, и скоту нечем питаться. Надо подаваться на юг, к Манычу, Каспию, к низовьям Терека и Кумы, либо – на Черные Земли, к Дону, а лучше того – на крымский тракт, ведущий в благодатные, мягкие, теплые края. Но там шалят ногайцы: потому недостижим крымский тракт, будто Млечный Путь в небесах. Но, благодарение небесным тенгри, есть пастбища Хара-Базар, Черные Земли, которые зимой почти не покрывает снег, так что худо-бедно можно прокормить скот. У каждого улуса, объединенного пусть дальней и давней, но все же родственной связью, были там, в южном междуречье Волги и Дона, постоянные участки, куда и предстояло дойти, пока не набухли в небесах тяжелые зимние тучи, пока не вызрели в них снегопады, метели, вьюги, бураны и не обрушились на степь.

Эрле знала, что день цоволгона не за горами.

С дальних выгонов приводили под самый улус стада кочкаров и овец. Хозяйки собирали пожитки, сворачивали в трубы белые простеганные, обшитые по краям полосками мягкой кожи калмыцкие ковры – ширдыки. Укладывали всякую женскую мелочь в мягкие торбы, одежду увязывали в узлы, собирали всякую мелочь, чтоб ничто не затерялось. Анзан два дня проискала свой чимкюр – маленькие медные щипчики, украшенные красивой насечкой, для удаления волос с лица и тела – и причитала, что без чимкюра станет мохнатой, будто шелудивая овца, будто русская баба…

Эрле помалкивала, скрывая злорадство: на щеке у Анзан была довольно большая темная родинка, которая, конечно, украшала эту румяную, тугую щеку, но только не тогда, когда из родинки торчали жесткие и черные длинные волоски.

Чимкюр отыскался неожиданно, когда Анзан уже всему улусу поведала, что не иначе как Эрле, шулма проклятущая, его припрятала, и самое малое, что она за это заслуживает, как и за все-все прочие обиды, нанесенные Анзан, быть зарытой в землю по самую шею на пути, где потом прогонят табун необъезженных лошадей. Ну а затем, сразу после смерти, – в студеном озере вместе со всеми прелюбодеями. Они с закатом солнца на ночь там замерзают, а на восходе шулмусы [28] извлекают их, отрывая промерзшие части тела, но потом, когда все волшебным образом срастается, погружают в озеро вновь.

Наверняка Анзан думала, что и Хонгору там самое место. Но никогда об этом не говорила вслух, опасаясь накликать на мужа беду. Однако Эрле не понимала, на что уж так жаловаться Анзан. Хонгор мягок и заботлив, он берет жену каждую ночь! Но беда была в том, что Анзан хорошо знала мужа, чуяла: присутствие Эрле заставляет его днем ходить как в воду опущенному, а ночами пьянит его кровь, и, держа в объятиях жену, он думает лишь об Эрле.

Когда Хонгор привез эту бедную, обессиленную русскую девку в улус и заставил Анзан ухаживать за нею, никто не сомневался, что Хонгор украл ее где-то для себя и непременно сделает своей наложницей, а то и женится на ней, если будет на то соизволение хана и ламы. Двоеженство – дело обычное. Но жениться на русской все-таки казалось чем-то диким.

Однако Хонгор объявил, что Эрле – дочь русского нойона, он спас ее в степи и хочет взять за нее выкуп. Если выкупа не будет… Что ж, тогда он и решит, как быть дальше. А пока пусть она живет в его кибитке и пользуется тем же уважением, какое калмыки обычно оказывают молодым девушкам.

Он никому не рассказал, что Эрле могла быть дочерью Василия: кое-кто еще помнил удалого русского, который обгонял на скачках первейших наездников, а потом неожиданно угнал лучшего коня и увез на нем старшую сестру своего побратима Хонгора. Стороною, годы спустя, дошла до улуса весть, что беглецам удалось-таки добраться до Царицына, однако Нарн, родив мертвого ребенка, и сама умерла от родильной горячки, а Василий после того уехал Волгою на север.

Не скоро полиняло пятно позора, которым покрыла Нарн семью; имени дочери до самой своей смерти не разрешал упоминать старый Овше, но в сердце Хонгора, вопреки всему, до сих пор таилась жалость к этим двум таким молодым и красивым созданиям, вдруг заболевшим любовью, словно неизлечимой болезнью. Поэтому он и промолчал: не хотел, чтобы к Эрле плохо относились в улусе. И без того хватало настороженности и недоверия, да еще Анзан все время подливала масла в огонь…

Хонгор не судил жену строго. Ревность и рагни [29] сделает шулмусом!

Он вообще никогда не осуждал людей, а старался понять их. И он, конечно, понимал, что рано или поздно, когда Эрле всплывет со дна своих мрачных раздумий и очнется, и почувствует, что вновь живет, она непременно захочет уйти к своим.

вернуться

28

Демоны.

вернуться

29

Ангела.