Однажды она забрела в степь довольно далеко. Травка все выше поднималась над землею, и Эрле хотела поискать съедобной зелени: от мяса уже с души воротило, а запасы сушеной толченой боронцы [46], из которой она варила кашу, давно вышли.
Воротилась уже после захода солнца с охапкой молоденьких листочков и тут же затеяла варить зеленые щи прямо на дворе – невыносимо захотелось еще побыть на свежем воздухе. Серый слоистый столб дыма поднимался над землею, и Эрле мысленно побранила себя: Хонгор учил ее никогда не разводить огня в открытой степи вечером, ибо дым виден очень далеко и может привести недоброго человека к одинокому кочевью. И все же она доварила щи, потом еще нагрела воды помыться самой и обмыть Эльбека.
Она знала, что нет ничего приятнее и целебнее для болящего тела, нежели прохладная чистота. Ну а иссохшая нагота Эльбека почему-то смягчала ее ожесточившееся сердце. Голый и беспомощный, он был похож на спящего мальчика; и Эрле часто вспоминала в такие минуты белоголового Алекса-Алешеньку, тепло сопевшего на ее плече. В этот вечер она до того забылась в раздумьях, что вообразила Алекса и Эльбека своими младшими братьями. Тотчас с ужасом спохватилась: у нее уже был брат! Был… или даже есть, если остался жив. Стиснув зубы, чтобы удержать рыдания, она одела Эльбека, погасила свет и легла спать. Сон долго не шел к ней, и только тяжелые слезы наконец-то сморили ее.
Ей снился Алексей. Он шел куда-то по мощенной бревнами Ильинке, мимо Ямской слободы, а Лиза бежала за ним. Надо было что-то сказать ему, упредить от чего-то. И она спешила, задыхаясь от страха, что не догонит Алексея, а пуще от того, что не помнит, о чем же надо ему сказать!
Она путалась в тяжелых юбках, с каждым шагом бежать было все труднее. Ноги словно бы в песке вязли! Лиза с досадой поглядела вниз и ужаснулась, увидев, что по щиколотку проваливается в бревна: они были насквозь прогнившие, трухлявые, как могильный тлен!..
От страха силы ее удесятерились, и она все же догнала Алексея.
Запыхавшись, не в силах молвить ни слова, схватила его за плечо, заставила обернуться… и отпрянула с диким воплем: на нее смотрело мертвое, черное, обугленное лицо Эльбека.
Она вскинулась с пересохшим горлом, унимая бешеный стук сердца, и услышала, как мучительно стонет Эльбек. И что-то еще было… Что-то еще. Неясное. Тревожное!
Эрле натянула одежду и сделала несколько шагов по кибитке, как вдруг ноздри ее затрепетали. Отчетливо пахло дымом, но это не был привычный запах перегоревшего кизяка. Дым был свежий, едкий, горячий, и в полумраке Эрле разглядела густые серые струи, ползущие в кибитку. Одна стена как раз там, где лежал Эльбек, уже затлела!
Схватив донджик, Эрле вылетела из кибитки и плеснула воду на горящий войлок. Огонь зашипел и погас, но маленькие язычки еще лизали крепко сбитую серую шерсть. Эрле замахала полушубком, била им что есть силы, пока пламень не угас. Перевела дух и вскрикнула, замерла: рядом с нею вдруг вонзилась горящая стрела! Войлок снова занялся.
Эрле обернулась и увидела совсем рядом всадника. Он неторопливо прилаживал к тетиве новую стрелу, но при виде лица Эрле невольно опустил лук.
– Что ты наделал! – выкрикнула Эрле с ненавистью и тут же поняла, что перед нею не калмык. Он был более круглолицый, желтокожий, с маленькими глазками-щелочками, с клочком черных волос на подбородке; одет в рваный полушубок, облезлый малахай и грязные грубые сапоги. Самый последний подпасок-байгуш не мог быть так неряшлив и ободран! Да и лук его выглядел несколько иначе, нежели калмыцкие саадги. Может быть, перед нею один из тех самых ногайцев, о которых Эрле слышала только недоброе?
– Их-ха! – не то присвистнул, не то провыл он. – Русская девка!
Эрле не тотчас осознала, что он говорил по-русски, искажая, коверкая слова, но вполне понятно. Это ее чуть ли не позабавило: в сей бесконечной степи, кажется, почти все знают по-русски, хотя кичатся своею свободой от власти русских государей. Но тут за спиной затрещал горящий войлок, и Эрле, отвернувшись, снова принялась сбивать огонь полушубком.
– Отойди, женщина! – крикнул ногаец. – Не то следующая стрела будет твоя!
Ярость захлестнула Эрле и понесла ее на своей кружащей голову волне.
– Ну так стреляй! Ты же явился сжечь кибитку, где поселилась черная смерть? Ну так жги!
– Тот человек, который лежит в кибитке, твой муж? – спокойно спросил ногаец. – Он дорог душе твоей? Почему ты так жаждешь умереть вместе с ним?
– Я!.. – крикнула Эрле и осеклась. Иначе ей пришлось бы сказать: «Я ненавижу его больше всех на свете!»
Ногаец ощерил мелкие гнилые зубы.
– Я тоже одолел черную смерть несколько лет назад. Если она тебя не тронула, значит, тебе суждена долгая жизнь! Когда я вчера увидел столб дыма, то сразу понял, что мне уготована хорошая добыча.
И не успела Эрле глазом моргнуть, как ногаец сорвал с пояса аркан. Раздался тонкий свист, и петля захлестнула плечи Эрле, прижав ее руки к бокам так, что она и пальцем не могла шевельнуть. Ее сбило с ног, проволокло по траве, и она оказалась лежащей под копытами.
Соскочив с седла и обдав Эрле зловонием немытого тела, ногаец проворно обмотал ее веревкой, с усилием вскинул на седло и крепко приторочил веревку. А потом вновь принялся расстреливать кибитку из лука, неторопливо насаживая на острия стрел кусочки зажженного трута, не обращая ни малейшего внимания на перепляс лошади, испуганной запахом пламени, рыданиями беспомощной Эрле и дикими воплями, которые неслись из охваченной огнем кибитки.
В предсмертной ярости Эльбек кричал, и слова его пронзили Эрле, словно стрелы, жгли ее, словно пламень:
– Будь проклята ты! Будь проклято твое сердце! Да не найти тебе счастья на пути твоем! Пусть сгорит твое сердце, как горю я!..
Она и не знала, что прозрение – это такая мука; что понять не понятое прежде – это тоска и страдание… Ох, кажется, никогда в жизни еще не рыдала Лиза с таким отчаянием, как в тот миг, когда глядела на полыхавший посреди весенней степи огромный костер, в котором сгорал ее враг, ее злейший враг…
Человек, который ненавидел ее, потому что не умел любить иначе, как с ненавистью.
Часть III
ЗАПОРОЖЦЫ
19. Лех Волгарь
– Тихо, сербиян! – шикнул Панько. – Накличешь, гляди, сам чего не знай!
Миленко смущенно умолк, покосился на Волгаря. Тот чуть улыбнулся, стараясь приободрить молодого сербиянина, которому так-то полюбились запорожские песни, что он то и дело, мешая родные, сербские, и малороссийские слова и напевы, норовил затянуть только что услышанную песню. Но Панько, сейчас заставивший Миленко умолкнуть, тоже прав: не до тоски, не до печали нынче, когда солнце уже покатилось к закату, а лишь только смеркнется, на байдаках опустят весла на воду и ринутся запорожские «чайки» к берегу – на штурм Кафы [47].
Лех Волгарь поднес к глазам подзорную трубу. Да, над Кафою лениво гаснет день. Зарумянившись, потемнела ранее светлая цепь горных вершин; горы слились с мелколесьем в одну темную, неровную полосу, окружившую город. Но закатное солнце ярче высветило острые верхи минаретов, купола мечетей, многочисленные строения и даже остатки древних, эллинских еще, императором Феодосием поставленных крепостей. Прекрасное, странное, чарующее зрелище!
Лех опустил трубу, и призрак Кафы растворился в мареве. Надо надеяться, что и казацкие «чайки», весь день простоявшие в открытом море, столь же неразличимы с берега. В худшем случае, в ослепительном блеске солнечных искр лишь черные точечки маячат!