Калмыки говорили: «Когда двадцатипятиголовый мангас кричит: «Шир, шир!» – идет дождь; когда кричит: «Бур, бур!» – идет снег». Наверное, в начале той зимы двадцатипятиголовый мангас то и дело кричал: «Бур, бур!», потому что Хонгор и другие мужчины неделями не появлялись в улусе, уводя табуны с открытых мест в загоны, построенные по степи здесь и там. Скотина, сбившись в кучу, слепо двигалась по ветру, а пастухи всеми силами старались, чтобы ни одно животное не отстало от стада, не сбилось с пути до ближнего укрытия…
Так проводили время мужчины. А жизнь женщины в улусе была исполнена беспрерывных домашних хлопот. Однообразных, унылых и тягостных.
Анзан терпеть не могла перетапливать сало и всю эту работу радостно взвалила на Эрле. Скоро та притерпелась к запаху раскаленного бараньего жира, тем более что в нем не было ничего неприятного. Эрле свила впрок множество фитильков из чистых белых шерстяных нитей, и теперь по вечерам в кибитке Хонгора разливалось ровное мягкое свечение. Понятное дело, Анзан ни разу не похвалила Эрле, но и не ворчала на расточительство, потому что вечно больные глаза ее перестали слезиться.
Теперь, когда Эрле уже немного привыкла к жизни в степи, ревность и раздражительность Анзан как-то перестали задевать ее. Ведь Анзан вовсе не была по природе этакой бабой-ягой. Жизнь калмыцких женщин казалась Эрле куда тяжелее, чем жизнь русских, и она понимала, что усталость, накапливаясь день ото дня, беспрестанно подтачивает и силы их, и красоту, и веселость, и здоровье. Для них самой большой и тайной радостью оставался мир чувств, сосредоточенный в одном человеке – муже; и женщина, которая была замужем удачно, как Анзан, и любила своего мужа так, как она любила Хонгора, могла быть счастлива. А если этому счастью есть угроза…
Иногда Эрле пыталась поставить себя на место Анзан и с досадой признавалась, что уже давно перерезала бы горло «приблудной девке», на которую муж пялился бы так, как Хонгор поглядывал на нее. А затем ее мысли о том, что было бы, окажись он ее мужем, текли дальше, дальше; она забредала в такие дебри, из которых выбиралась с трудом, чувствуя, как неистово колотится сердце и пылают щеки.
Пока Хонгор все время проводил в табунах, Анзан стала заботливее к Эрле и если злилась, то лишь когда она выбегала из кибитки без шубы и в тонких сапожках, и уже не жалела для нее еды.
Так миновал ноябрь, настал месяц бар-сар – декабрь, а значит, день Зулы, день калмыцкого Нового года.
При стадах остались только байгуши, бедные бессемейные пастухи, а мужья и отцы вернулись в улус. Несколько дней ушло на неотложные домашние дела: валяние войлока, очистку дымников. Но дух праздника уже витал в воздухе. Гору, напоминавшую Эрле усталого медведя, нарекли Урлдана Толго, Курган Скачек. Там, что ни день, устраивались единоборства двух всадников: кто кого сбросит с седла. Когда побеждал Хонгор (а он всегда побеждал!), ни одна из женщин не была так весела, как Анзан, и молчалива, как Эрле, хотя в их сердцах бушевала одинаковая радость.
В эти дни лились реки медовой арзы, готовились самые вкусные кушанья. Но особенно понравился Эрле кюр.
В неглубокой яме разводили огонь. Когда угли прогорали, на них клали наполненный бараньим мясом рубец, засыпали слоем земли, а сверху снова разжигали костер.
Заметив, с каким удовольствием подбирает Эрле последние кусочки кюра со своей деревянной тэвэш (ей, как иноверке, нечистой, полагалось, к ее удовольствию, отдельное блюдо, в то время как остальные ели из больших общих тавыгов, точеных чаш), Хонгор усмехнулся и сказал, что завтра, в первый день Зулы, он предлагает всем отведать самое вкусное, что только можно придумать: запеченный на угольях окорок сайгака.
Какое-то мгновение царило молчание, а потом калмыки, вскочив, дружно вскричали:
«Оон [36]! Оон! Эхе-хоп!» – и при этих словах сердце Эрле почему-то забилось так сильно, что вся кровь кинулась ей в лицо.
Хонгор заметил ее волнение и тихо спросил, не хочет ли она тоже принять участие в охоте. Эрле изумленно взглянула на него и робко кивнула.
Утром они проснулись уже в новом году. Настала пора Учин-Мечи, года Воды и Обезьяны, сулившего всем резкие и не всегда приятные перемены в судьбе.
Анзан растолкала Эрле ни свет ни заря и заставила ее месить тесто. Из теста они вылепили что-то вроде неглубокого корытца, налили туда топленого масла и вставили обернутые хлопьями самой мягкой шерсти стебельки трав. Это напомнило Лизе свечки на пасхальных куличах. Анзан поставила три такие «свечки». Эрле, знавшая, что их ставят по одной на каждого члена семьи, удивилась, почему три: ведь у Хонгора и Анзан не было детей (все умерли в младенчестве), а потом поняла, что третья «свечка» ее. И смутилась. Она готова была обнять Анзан, но при взгляде на ее хмурое лицо благоразумно сдержалась. Анзан сегодня словно бы не с той ноги встала, была совсем не праздничная, а такая же злая, как в те дни, когда в их кибитке только что появилась «эта русская шулма». Может быть, она озлилась, услышав, что Хонгор позвал Эрле на охоту? Отказаться разве? Но Эрле боялась обидеть Хонгора. И в ее жизни было так мало развлечений! И так хотелось очутиться с ним рядом. Но без Анзан…
Так она промучилась все новогоднее утро, а потом стало уже поздно спорить, ибо возле их кибитки собралась целая ватага вооруженных всадников; они подбадривали ее криками и цоканьем, пока она не очень-то ловко взбиралась на ту самую кобылку, на которой ехала сюда во время цоволгона. Впрочем, едва усевшись верхом, Эрле почувствовала, как ее охватил охотничий азарт, и тягостные мысли об Анзан напрочь исчезли.
Цецен, двоюродный брат Хонгора, скакавший впереди, вскинул руку, призывая к вниманию; и Эрле увидела вдали какое-то обширное шевелящееся пятно, чернеющее на снегу. Это были сайгаки. Эрле успела заметить, что они похожи на бесшерстных овец с высокими, тонкими ногами; головы их украшали слегка изогнутые рожки. Но ничего больше ей разглядеть не удалось, потому что Цецен дико, по-разбойничьи свистнул; стадо сайгаков мигом сорвалось с места и понеслось по степи прочь.
– Хоп! Эхе-хоп! – Охотники пустили своих лошадей в намет.
Словно смерч подхватил Эрле, и, зажмурившись, припав лицом к шее коня, она ничего не чувствовала, кроме стремительного, захватившего дух полета. Казалось, ему не будет конца. И вдруг лошадь ее встала так резко, что Эрле едва не вылетела из седла. Подняла голову, увидела, что человек семь охотников спешились и стали укрываться за холмом. Хонгор знаком велел Эрле тоже сойти и, заметив ее изумление, погрозил пальцем: мол, узнаешь позже.
Цецен на всем скаку выхватил из рук Хонгора чумбур [37] Алтана, кто-то поймал повод кобылки, на которой скакала Эрле, и остальные охотники во главе с Цеценом продолжили погоню; между ними мчались кони без всадников…
Тут Эрле ждала новая неожиданность. Охотники, преследовавшие добычу, круто заворотили коней и во весь опор пустились обратно. Эрле вопрошающе повернула голову, но, встретившись с усмешкой Хонгора, поняла, что здесь кроется какая-то хитрость. Так и случилось.
Не слыша за собою криков и дробота копыт, сайгаки, похоже, решили, что ушли от неминуемой смерти. Они приостановились передохнуть и вдруг метнулись в обратную сторону.
Всадники меж тем достигли бугра, за которым пряталась засада, но не остановились, а на рысях прошли мимо. Эрле успела разглядеть довольную усмешку на круглом, раскрасневшемся лице Цецена. Рядом с его серо-пегим конем легко скакал золотистый Алтан, скаля длинные зубы, словно тоже смеялся над глупостью сайгаков. А те стремительно неслись как раз туда, откуда только что убегали сломя голову…
В этот миг у нее над ухом запела тетива. И наконец поняв, какую ловушку подстроили хитроумные калмыки простодушным животным, Эрле уткнулась лицом в колени и зажала руками уши, чтобы не видеть избиения сайгаков, не слышать их жалобных предсмертных криков.