Оксана подняла на меня горевшие глаза. И я, кажется, понял, о чём думала жена. О том, как молодой санинструктор, который в отряде матёрых разведчиков вывел её и подругу из занятого врагом леса, полз возле кустов смородины, под прикрытием невысокого заборчика, пачкая в серой пыли и чёрной земле белый халат врача. Как поджигал тряпку, что торчала из флакона с эфиром, примотанного тряпочной дерьмовой клейкой лентой к бутылке спирту. Как швырял, выпрямившись во весь рост, свой «врачебный» снаряд в ползущую, лязгающую и стреляющую махину «Ганомага».

Или о том, как «снял» снайпер с брони немецкого танка Стёпку, друга Володьки, которых обоих ждали в какой-то Прохоровке матери. Володька, спасённый при помощи внутрикостной инфузии, погиб при бомбёжке под Шульговкой. Стёпкина голова разлетелась осколками, брызгами и почему-то искрами в Перегоновке. Хотя нет, этого она видеть не могла. Она тогда помогала с эвакуацией раненых нашего полкового медпункта в сады, под прикрытие груш и яблонь. Те тогда стояли в листве, прятавшей богатый урожай плодов. Которые некому было собирать.

— Пленный солдат седьмой роты полка СС «Адольф Гитлер», член гитлеровской организации молодёжи Эрих Горвиг сообщил следующее, — без торжества, но с каким-то брезгливым, кажется, пренебрежением, сообщал товарищ Левитан. — «Наш полк, который состоит из одних добровольцев, понёс большие потери. В седьмой роте из двух с лишним сотен солдат осталось только сорок три человека. Настроение солдат всегда было бодрое и воинственное, но за последнее время оно резко снизилось. Наступили холода, а зимнего обмундирования нет, питание ухудшилось, солдаты завшивели, полк несёт большие потери — всё это очень действует на солдат. Они начинают всё больше выражать недовольство».

Актовый зал «четырёхсотого» загудел одобрительно. Мёрзните, суки! Голодайте! Пусть вас вши хоть насмерть загрызут! Вас здесь, на нашей земле, никто не ждал, никто не звал вас сюда!

Диктор тем временем рассказывал без эмоций и пристрастия историю о том, как, по словам пленного старшего ефрейтора одиннадцатой роты сто семьдесят восьмого пехотного полка семьдесят шестой пехотной дивизии Вильгельма Крайза, свои же на привале пристрелили выстрелом в затылок, как бешеную собаку, обер-лейтенанта Лилиенталя, который жестоко обращался с солдатами.

На лицах слушателей была хмурая решимость. Торжества и ликования никаких не было и в помине, но Коля и Вова коротко кивнули одновременно. Правильно, мол, стреляйте друг друга сами, паскуды. Нам патронов меньше тратить.

— В последний час! — после паузы, заполненной хрустом и шипением в эфире, продолжил Левитан. Так обычно обозначалась в сводке отбивка о самых свежих событиях. И сейчас голос его зазвенел. — Внимание, товарищи! Получены новые сведения с Елецкого направления!

В зале стало невероятно тихо, так, что было слышно, как судорожно кашлял кто-то через две палаты дальше по коридору.

— Части группы Костенко-Ершакова, преодолев с боями пятьдесят километров, перерезали главную коммуникацию врага, дорогу Ливны — Елец. Войска третьей армии под командованием Якова Григорьевича Крейзера и тринадцатой армии под командованием Авксентия Михайловича Городнянского выходят на рубеж реки Олым. Первый гвардейский корпус Павла Алексеевича Белова, действуя на смежном направлении, начал рейд по тылам противника.

Я слушал, представляя места, о которых говорил едва ли не с восторгом диктор, очень примерно. Елец — где-то западнее, за Липецком. Что такое Ливны и Олым, не знали ни одна из памятей. Говорил же себе: возьми атлас, освежи в памяти! Вдруг что-то из школьной программы вспомнится хотя бы по названиям, что-то из истории, что сможет помочь хоть как-то изменить ход этой войны. Но всё время оказывалось как-то не до атласов. А если до них и доходили руки, то это были атласы топографической анатомии человека Дьяконова или Курс нормальной анатомии человека профессора Зернова.

— Полностью разгромлены сорок пятая пехотная дивизия генерала Матернера и девяносто пятая пехотная дивизия генерала Зикст фон Армина! — я впервые слышал обычно куда более сдержанного Левитана таким. — Оперативная группа Костенко закрепилась на достигнутых рубежах и готова ударить во фланг танковой армии Гудериана! Части гитлеровцев находятся в кольце окружения, товарищи! Елец освобождён! Наступление на Москву с юга полностью сорвано!

То, что началось в зале, словами не описать. Объятия, слёзы и поцелуи, крики «Ура!» и «Да здравствует Красная Армия!». Дети, весь хор до единого, не дождавшись команд от рыдавшей от счастья Фиры Ройзман, повернулись к портрету товарища Сталина, вскидывая разом ладошки в пионерском салюте. И от этого общиекрик и плач только усилились.

Я смотрел на такие одинаковые слёзы счастья на таких непохожих лицах: молодых, старых, морщинистых, бритых и усатых, со шрамами или с помадой на губах, понимая, что вот именно это и было тем самым «весь советский народ в едином порыве». И во фразе этой не было ни сарказма, ни издёвки, таких привычных в моё подлое время. И совершенно естественны и понятны были каждому эти слёзы, что в глазах старого чекиста в старомодном сером костюме, что октябрёнка, гордо застывшего, салютуя товарищу Сталину, что военврача третьего ранга в зелёном платье.

А ещё подумалось вдруг, что, пожалуй, и не стоило смотреть больше атласы. Потому что эту историю начали писать по-другому. И я был до безобразия счастлив тому, что сам оказался причастен к этому.

Метель, вывшая весь день, к ночи выдохлась, и над Тамбовом повисла звонкая до боли в ушах тишина, какая бывает только после большого снегопада. Снег скрипел под валенками, звёзды усыпали небо, будто кто-то уронил сахарницу с сахарным песком на иссиня-чёрное покрывало, отделявшее Землю от остальной Вселенной. Оксана шла рядом, держась за мою руку, и молчала. Молчал и я. Потому что казалось, будто в разговорах не было никакого смысла. Эта ночь, песня снега под ногами, звёзды и она рядом — всё это было как-то даже глупо и страшно нарушать лишними словами. Где-то там, на западе, наши войска гнали фашистов прочь от Ельца. Москва была спасена. Пусть хотя бы с юга и не на сто процентов, но об этом не хотелось не то, что говорить, а даже думать.

Дома мы стряхнули снег с валенок на крылечке специально стоящим тут веником, который жена почему-то называла странным словом «голик», зашли в прихожую. Я помог ей снять шинель, повесил обе на гвозди, в очередной раз напоминая себе, что на стене не помешала бы хоть сколько-нибудь приличная вешалка, и мы прошли на кухню. Загудел керогаз под чайником, бросила пару невесомых хлопьев копоти на стекло зажжённая мной керосинка. Я сел на табурет, вытянув ноги.

— Вань, — тихо проговорила Оксана, заводя патефон. — Можно я спрошу?

— Спрашивай, — кивнул я.

— Как ты думаешь, надолго это? — негромко прозвучало возле самого уха в то время, как с пластинки в который раз пели про парк Чаир, в котором снова распускались розы. — Только, вроде, всё наладилось: школа эта, госпиталь, дом. Друзья. А потом? Придёт приказ — и тебя в Москву, меня куда-нибудь за Урал, если повезёт… Или наоборот.

Я посмотрел ей в глаза. Пламя керосинки будто плыло в них, как звёзды сквозь ночь и бесконечный космос, о котором пока никто не знал и не задумывался. Серые озёра отражали тёплый свет, но сами светились опасением.

— Мать, — начал я, — ну вот ты сама подумай. Ну, разлучат они нас, отправят куда-нибудь в разные места. И что? Кто от этого выиграет?

— Логика у тебя, как у трактора, Николин, — буркнула она. — В армии никто не играет и не выигрывает. В армии есть приказ.

— Так то в армии, — я поднял бровь. — Мы с тобой — не просто так военврачи. Мы — сработанная бригада, это если вынести за скобки то, что мы ещё и муж и жена.

— Я те, чёрт красивый, вынесу! Я вот те поднесу сейчас, сверну нос-то на сторону! — взвилась она тут же. На то и был расчёт.