В лагере кого только не было – старики, отслужившие свой век и оказавшиеся ненужными хозяевам, юнцы, мужчины, женщины, даже дети, на содержание которых римские граждане не желали тратиться попусту. Были и нечистые на руку или нерасторопные домашние слуги, неспособные изящно гнуть хребет и не сумевшие избавиться от дурных привычек чихать, чесаться или переступать с ноги на ногу в присутствии господина. Были дерзкие буяны и олухи, не по приказу забеременевшие женщины (мужчин, посмевших их обрюхатить, отправляли на другие сборные пункты). Были здесь и уверовавшие в нелепое суеверие упрямцы, чье неуважение к римским богам становилось вызывающим. В эпоху «добродетельной и благожелательной силы» жестокости по отношению к подобным злоумышленникам были не в моде, поэтому хозяева предпочитали побыстрее избавиться от тех, кто мог навлечь на фамилию неприятности, чреватые позорящими гражданина разговорами или судебными издержками.

Первые два дня Фрикса–Эвтерма особенно мучила надетая на шею колодка, которую снимали только на время приема пищи. Все эти годы он жил в достатке, следил за собой, кожу имел нежную, поэтому самые нестерпимые страдания доставляли ему грязь и невозможность спокойно и чистоплотно оправиться. На третий день в лагерь явился садовник Евпатий, сунул кому надо, и фурку сняли. Евпатий рассказал, что Волусия поссорилась с мужем, хозяин ходит мрачный, надутый – говорят, император устроил ему выволочку. «Наш Ларций» строго–настрого запретил упоминать о сосланном, однако более не зверствует, иногда вздыхает.

Они беседовали под крики рожавшей неподалеку женщины. Утешения садовника звучали странно – он призвал Эвтерма простить своих врагов, смириться, надеяться на Господина, что теперь царствует на небесах. Он, мол, скоро явится и всех рассудит.

— Я, в общем?то, не ропщу, – пожал плечами Эвтерм.

— И не надо! – обрадовался Евпатий и принялся убеждать его, чтобы тот уверовал.

Садовник начал приводить доводы в пользу царства небесного, где каждому будет хорошо и привольно. С точки зрения сведущего в философии Эвтерма все эти доводы были не то, чтобы глупы, просто они не имели никакого разумного обоснования. Их логика была круто замешана на предрассудках и нелепых верованиях, впрочем, просвечивала в них и какая?то неотразимая наивность и простодушие.

— Вот ты за Лупу хлопотал, – заявил садовник. – Благое дело, согласен. Но сколько вокруг таких Луп, Фриксов, Сирусов, Памфилиев? Кто же похлопочет за всех таких мальчишек, за каждого из нас?

Он ткнул пальцем в дремавшего поблизости раба.

— За этого? За того, который подальше, за старика, который без ноги? За младенца? – добавил он, услышав писк только что родившегося человеческого создания.

Эвтерм так и не нашел убедительных слов, чтобы ответить садовнику, вразумить его. Объяснить, что в мире не существует меры зла, но исключительно мера добра, изливаемого на человеческие существа всеобъемлющим Логосом, что все, что бы ни происходило в мире, происходит к лучшему, что все люди братья, например наш Ларций и он сам, Эвтерм.

В его устах эти слова звучали, по меньшей мере, глупо, но главное, неубедительно, особенно в отношении Ларция и Эвтерма. Ему ли, наказанному, привязанному к фурке, торжествовать и петь гимны безликой силе, создавшей мир и, по–видимому, на этом и успокоившейся, забывшей о своих питомцах.

Рев младенца подтвердил его сомнения – у матери, совсем еще девочки, не было молока. Можно, конечно, упорно твердить, что животворящая пневма знает, что творит, но подобное упрямство как никогда ранее показалось Эвтерму равным безумству. Он уже готов был признать, что на мировой разум надежды нет, в этом он уже успел убедиться, и, конечно, не плохо бы ощутить в окружающем человека пространстве искомую, способную посочувствовать человеку силу.

Но не признался. Было стыдно за свою ученость, за прежние насмешки над туповатым, как ему казалось, сирийцем Евпатием. А оно вон как повернулось.

Он глянул на небеса, завешанные облачным сумрачным пологом. Была зима, стояли холодные дни, люди мерзли, младенец мерз.

Согреться бы…

Неужели Логос способен только царствовать, пребывать в идеальных сферах, взирать оттуда на копошившихся внизу двуногих тварей, но сочувствия от него не дождешься?

Другой вопрос, нуждается ли знающий человек, или, скажем, мудрец, в сочувствии? Тут же и ответ нашелся. Если мудрец не нуждается в сочувствии, значит, он вовсе не человек, а холодная, каменная или, точнее, ледяная тварь. Тому, кто из плоти и крови, нельзя без сочувствия. Вот садовник, дурак дураком, а явился проведать, деньги принес, позаботился. Его участие согрело душу, облегчило боль. Плюнь он на сосланного, так и сидел бы Эвтерм в колодке, мочился под себя.

Все так. Однако вот что было непонятно – каким образом сострадание могло вписаться в извечный миропорядок? Где его место и так ли уж необходимо сострадание, чтобы этот мир вокруг – унылые бараки, городские стены, изгородь, ограждавшая лагерь, а за ними оливковые рощи, виноградники, под ногами холодная, утоптанная земля, вверху быстро бегущие облака, – обрели смысл, осознали себя результатом творения?

Было о чем задуматься в пути.

Это радовало.

После посещения Евпатия отношение к Эвтерму очень изменилось, и не только со стороны соседей или кучкующихся в сторонке христиан, но и со стороны надсмотрщиков – таких же рабов, что и ссыльные, но находившихся при исполнении. Даже хозяин сборного пункта нашел время перекинуться с Эвтермом парой слов.

Это было так неожиданно.

В первый момент, когда Эвтерма доставили на пересыльный пункт, кто?то из соседей ловко обыскал его, неспособного воспротивиться, и, не найдя ничего ценного, со всей силы пнул ногой в живот и отошел. Всего пару дней назад до него никому дела не было, он держался на особицу, как, впрочем, и те, кто также был запечатан в фурку. Теперь к Эвтерму подходили и не для того, чтобы пошарить за пазухой, оторвать край туники или ударить – нет! Его приветствовали, спрашивали – может, чем помочь? Испытывали интерес! Весть о том, что он разговаривал с самим Траяном, молил властелина мира спасти человека, какого?то мальчишку–раба, с быстротой молнии разлетелась по лагерю. Добавил славы и сочувствия распространившийся по лагерю слух, что император Рима, могучий Траян, не только не бросил мальчишку в беде, но и навлек на известного изверга, любившего калечить подвластных ему смертных, гнев богов. На Эвтерма вдруг щедро полилось сочувствие, это чувство кружило голову. Уже в пути, ступая по благословенной италийской земле он, обласканный, вдруг впервые признал очевидное, что мир без сочувствия пуст.

Почему?

Это была глубочайшая тайна.

Или загадка?

Он взмолился и впервые обратился к той животворящей силе в коей соседи искали утешение.

Они называли эту силу «истиной»!

На привалах он прислушивался к разговорам, несколько раз с захватывающим интересом выслушал рассказ о некоем иудее–мытаре по имени Саул, гонителе христиан, которого сам Иисус призвал уверовать. И Саул уверовал.

Неужели так бывает? Неужели этот случай можно назвать чудом? Громыхнул гром, блеснула молния, и перед поверженным, упавшим с коня мытарем и богоборцем возник ослепительный образ Того, кто пострадал за всех? На его зов откликнулся Саул, поверил в чудо?

В этом было много верного.

Рабы шли на север, берегом моря. Горы Лация, розовеющие при закатном солнце, дорога, обочина при дороге, сады, алтарь у дороги теперь казались ему таинственными знаками.

Или тайными?

О–о, это было исключительно важно догадаться, в каком качестве пребывал окружавший его мир, который он наблюдал вокруг.

Тайна или таинство?

Если вокруг копошилась беспредельная, недоступная разуму тайна, если в мире царствовал непостижимый, неощутимый Логос, мир представал одетым в роковые, пугающие одеяния. Незримый мрак заливал окрестности, заливал их неощутимо и непроницаемо.

Если же все вокруг являлось таинством, значит, в каждой былинке, в изгибе горы, в гладкости выложенной плитами дороги, в печали алтаря он может услышать приглашение – что?то вроде призывного оклика поучаствовать в великой смене дня и ночи, в свете луны, сиянии звезд.