Эвтерм помогал молодой матери тащить новорожденного, подставлял руку хромому старику, ковылявшему на деревяшке, а сам то и дел восторженно поглядывал по сторонам, искал отгадку. Сначала по привычке надеялся на философию, но скоро сердцем почувствовал, что одной философией здесь не обойдешься. Он теперь очень доверял сердцу. Поверил в него. Иначе ни счастья не добыть, ни радости не отыскать.

Горы сопрягались, дополнялись долинами, противостояли ветру и водным потокам, взрезавшим их каменную плоть. Вода и ветер в свою очередь спорили между собой на морском просторе. Море виднелось по левую руку – там тоже шла борьба. Вода и ветер сражались за обладание этой великолепной, загибавшейся за горизонт далью. Ветер нагонял волны, вода лениво стремилась к берегу. В этом не было вражды, хотя и вражда, конечно, присутствовала, но всякий порыв гасила общая сопряженность, некая божественная согласованность! – и каждый всплеск волны, срыв пены с гребня всегда разрешались к обоюдному согласию, ведь как иначе можно было назвать горное озеро с окружавшими его живописными вершинами, приютившее их на ночлег, как не совершенством, пределом, итогом согласия. По крайней мере, о том твердила душа. Он теперь очень доверял душе. Перед сном Эвтерм не раз вспоминал Лупу, порой злобного, упрямого, как баран, порой ласкового и покладистого как котенок. Как найти согласие с ним, теперь клейменным, лишенным носа и уха?

В чем же оно, согласие, лад, гармоническая соразмерность?

Если мир – жуткая беспросветная тайна, о какой соразмерности, ладе можно вести речь? Откуда им взяться?

Кто их сможет наблюдать, оценить?

Если же таинство, значит, в наших силах, наполнив мир состраданием, отыскать согласие.

Подбрасывая хворост в костер, восторженно твердил про себя – боги мои, боги! Таинство, конечно же, таинство!

Вспыхивавшие, сворачивающиеся, осыпающиеся пеплом сучья подхватили – еще о–го–го какое таинство! Они каким?то образом ухитрялись найти согласие с огнем – раз попали в костер, надо светить. Это было вполне в духе философии. Но в то же время это и согласие, которое обернулось теплом и светом в ночи. Приятно было сосредоточиться на созерцании золы – посмертной пыли, каковой обернулись сухие ветки. Правда, у костра размышлять о смерти не хотелось. Мечталось о чем?то веселом, ясном, сокровенном, и оно пришло, простое как вздох, как посвист ветра, шорох листвы, звон звезд, высыпавших на небе.

Если Всеобщий разум и Тот, кто велик, кто Отец – всего лишь перечень имен Господа; если огнедышащая животворящая пневма и Святой дух – суть одно и то же и только поименованы по–разному, вот оно согласие между человеческой думкой, рожденной усилиями Зенона, Клеанфа, Посидония, Эпиктета, и словом распятого на Голгофе Спасителя. Есть Господь, великий Логос, мировой Разум; есть Святой дух, животворящая пневма, наполняющая дыханьем Вселенную, и есть посредник между Господом и Святым духом с одной стороны и двуногими тварями с другой, и этот посредник, пострадавший за всех нас галилеянин. Он, распятый и воскресший, он, подаривший надежду. Он – Иисус Христос!

Это было хорошо, веско. В тот момент он ощутил, какое это чудо почувствовать согласованность в душе, ощутить себя цельным, соразмерным, ладным. Далее Эвтерма понесло, мысль забурлила, вываривая источник силы, которая помогала перенести страдание, совместить его, раба, со всеобщим Космосом. Согласовать его с темным многозвездным, материальным небом, в котором ясно очертилась Святая Троица.

Мысль увлекла далее.

Можно сколько угодно взирать на звезду, наблюдать ее ход, по примеру Эратосфена высчитывать ее путь среди других звезд, и это будет истина, но разве эта истина умаляет прозрение, посетившее его только что, при умиравшем свете костра. Ведь вместе со мной на звезду взирают и Бог–отец и Бог–сын. Смотрят и похваливают – смелее шагай, сынок. Постарайся заглянуть в самую глубь начиненного законами и вероятностями мироздания. Другими словами, поучаствуй в таинстве. Если что не так в нашем замысле, подсоби, исправь.

Поможем.

Это вдохновляло. Поддержка Господа наградила успокоением и сочувствием к смерти. Жалкая у нее роль, выйти в конце таинства, называемого «жизнь», и взмахнуть мечом. Произвести умертвление. Что ж, кто говорит, что он, Эвтерм, а ныне Фрикс, бессмертен? Ее дело косить, мое – улыбнуться в ту минуту, когда лезвие меча коснется моей шеи. Это страшно? Конечно, но страшнее вопить, стонать, пугаться меча, предаваться порокам, развлекаться тогда, когда хочется работать. Ну, снесет смерть мою голову, значит, отправлюсь вслед за Агриппином.

Позавтракаю в пути.

* * *

Знал бы Ларций Корнелий Лонг, какими тягостными последствиями обернется для него расправа с Эвтермом, он, возможно, поостерегся наказывать раба. Хотя, рассуждая здраво, следует признать, что наказание Эвтерма состоялось бы при любом раскладе, ведь ход событий, как полагают, не во власти смертных и, даже если кто?нибудь приоткрыл бы перед Ларцием завесу над будущим, он, скорее всего, поступил бы с той же неисправимой последовательностью, как и действуя вслепую, не ведая воли богов.

С другой стороны, неведение, как, впрочем, и беззащитность перед грядущим, относительны – ведь уже в тот момент, когда Ларций приказал подвергнуть раба бичеванию, его не оставляло предчувствие, что он поспешил. О том же говорили и холодность Волусии – уж к жене он мог бы прислушаться! – и отстраненность от происходящего отца. Душа явственно подсказывала, он поддался порочной страсти и поступает вопреки велению разума, вопреки крепкому и доверительному согласию, давным–давно установившему между ним и Эвтермом – господином и рабом.

Однако что сделано – сделано!

Все эти дни он оправдывался тем, что поступил справедливо, в полном соответствии с правом господина, но, как известно, справедливость – это, прежде всего, понятие, обращенное в прошлое, более склонное к почитанию традиций, обычаев, социальных привычек. Справедливость исходит из того, что уже известно, что устоялось, но не из того, что только нарождается, мерещится, смущает дух, поэтому давайте будем осторожны со справедливостью.

Ближайшим последствием расправы с Эвтермом оказался кризис верховной власти, случившийся в самое неподходящее время – в преддверии нового похода против даков. Такова ее природа, что порой достаточно самого незначительного повода, чтобы скрывавшееся до поры до времени напряжение вдруг прорвалось и вызвало взрыв страстей, способных нарушить самое разумное, крепко выверенное управление.

Никто, даже самый предусмотрительный, пользующийся авторитетом руководитель, не застрахован от подобных неожиданностей. Предугадать их невозможно, как, впрочем, и принять необходимые меры. События развиваются с такой стремительностью, что всякое решение лишь ухудшает ситуацию. Порой эти решения выглядят оригинальными и неожиданными, порой смешными и нелепыми, лишь углубляющими своеобразный цугцванг,* (сноска: Положение в шахматной партии, когда игрок вынужден сделать ход, ведущий к ухудшению собственной позиции, поскольку иных ходов не существует или они не найдены; возможен также взаимный цугцванг, когда оба игрока могут только ухудшать свои позиции.) в котором оказались власти, но в любом случае это «оригинальничанье» и «нелепости» оборачиваются самыми драматическими последствиями для судеб конкретных людей, втянутых в водоворот страстей.

Первым недоумение расправой с Эвтермом высказал императорский отпущенник Ликорма. В беседе в Ларцием он заметил, что, наказывая раба, префект «поспешил», «позволил себе пренебречь мнением власти». Упрек сам по себе малозначащий, особенно в устах какого?то секретаришки, однако Лонга обескуражила форма, в которой императорский слуга, пусть даже и занимавший важное место в системе управления государством, посмел упрекнуть римского патриция.

Ликорма никогда не позволял переступать грань, отделявшую его, неполноправного гражданина, от полноправных. Он всегда держался в тени, первым свое мнение не высказывал, а тут позволил себе бесцеремонно отозвать Ларция в сторону, завести разговор о недопустимой спешке, допущенной префектом, о пренебрежении чьим?то мнением и, не слушая возражений, беспардонно заявил, что «не одобряет» решение Лонга. В первое мгновение выволочка, исходившая от бывшего раба, ошеломила Ларция. Однако высказать возмущение префект не успел – Ликорма позволил себе без разрешения покинуть собеседника, что уже было неслыханной дерзостью.