– Господи, грех-то какой! – выдохнула Нюра, в ужасе прижав ладони ко рту.
Я совсем, совсем в тот момент не понимала, о чем она говорит, – вон же, вон наши мальчишки потихонечку поднимаются: третий, четвертый, пятый!..
Зачем они поднимаются? Им же нужно отползать в сторонку, а не вставать во весь рост!
И тут внутри все похолодело: они не сами поднимались – это Нина поднимала их, и наши мальчики, наши светлые мальчики, передергивая затворы винтовок навсегда, насовсем холодными пальцами, шли умирать. Второй раз.
Надо сказать, на немцев это произвело куда большее впечатление, чем недавно случившийся внезапный орудийный удар. Убитые парни шли вперед, методично вскидывая ружья и стреляя в сторону рощи. Оттуда нестройно отвечали, и я видела, как дергаются от попаданий тела воскрешенных, но ни один снова не упал, ни один не сбился с шага. И если даже для меня эта картина была самой страшной из увиденных до и после, то чего уж говорить о фрицах, на которых наступали мерт-вые и вместе с тем бессмертные красноармейцы…
Я сбилась со счета – двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Они шли напрямик, выдавливая противника из рощи, давая возможность укрыться среди деревьев живым однополчанам. Слева сзади басовито застрекотало: я даже не обратила внимания, и только потом мне рассказали, что из центра городка на окраину перетащили без дела нацеленный в октябрьское небо зенитный пулемет, из которого начали обстреливать танки. Те постояли-постояли, повращали башнями – да и попятились потихонечку.
Вы думаете, уцелевшие мальчишки, которым еще минуту назад некуда было деваться и которые не позволяли автоматчикам высунуться из рощи, воспользовались тем, что сотворила Нина? Как бы не так! Не успели еще танки отползти на безопасное расстояние, как до третьей линии донеслось боевое «Ура!», и повыскакивали из окопов вчерашние студенты, и бросились во главе с политруком Михеевым преследовать вышколенных немецких солдат…
Батальон, потеряв более половины состава, в итоге сумел удержать позицию.
Да, потом будут два месяца отступательных сражений. Да, потом будет оставлен Волоколамск, будет битва у деревни Крюково… Много всего будет. И однажды, три с лишним года спустя, я все же надену Лизкино платьишко, чтобы пройтись по весенним улицам… Но тот бой для меня стоит особняком.
Весь следующий день мы вывозили убитых с полюшка на конной фуре. Я по-новому смотрела на Сережек и Сашек, я прощалась с Генками и Володьками, пытаясь запомнить каждого, – хотя, наверное, это произошло бы и без моего желания.
Единственное тело, к которому я не смогла заставить себя приблизиться, – высохшее, словно мумия, тело медсестры Нины. Некромант, полчаса «державший» два десятка погибших солдат, выложившийся досуха, до последней капли жизненной силы, – это очень страшно.
Михаил Кликин
Обреченный на жизнь
Припадочная Матрена уже в феврале знала, что в июне начнется война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрена зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит, все по-еенному и выйдет.
Так все и вышло.
Ходили потом к припадочной Матрене и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрена, лишь глазами кривыми страшно крутила да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.
Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он ее об этом.
– Уйдешь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрешь, но их всех потеряешь…
Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он ее стряхнуть, а она все висла на нем и вещала страшное:
– Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрем. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Все Гитлер проклятый пожжет, все изведет под самый корень!
Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушел в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку – Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступ-лении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу, да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».
Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.
У сердца ее хранил, в медном портсигаре.
И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся – а ну как Матренино слово уже исполнилось?! Ну как все, что у него теперь есть, – только эта вот фотография?!
Изредка находили его письма с родины – и чуть отпускало сердце, чуть обмякала душа: ну, значит, месяц назад были живы; так, может, и теперь живут.
Страшно было Коле.
Миллионы раз проклинал он припадочную Матрену, будто это она в войне была виновата.
Воевал Коля люто и отчаянно. Ни штыка, ни пули не боялся. В ночную разведку один ходил. В атаку первый поднимался, врукопашную рвался. Товарищи не-много сторонились его, чудным называли. А он и не старался с ними сойтись, сблизиться. Уже два раза попадал он в окружение и выходил к своим в одиночестве, потеряв всех друзей, всех приятелей. Нет, не искал Коля новой дружбы, ему чужих да незнакомых куда легче было хоронить. Одно только исключение случилось как-то не нарочно: сдружился Коля с чалдоном Сашей – мужиком основательным, суровым и надежным. Только ему и доверил Коля свою тяжкую тайну. Рассказал и про Матрену, что никогда она не ошибалась. Хмуро смотрел на Колю чалдон, слушая; челюстью ворочал. Ничего не ответил, встал молча и отошел, завернулся в шинель и заснул, к стенке окопа прислонившись. Обиделся на него Коля за такую душевную черствость. Но на рассвете Саша сам к нему подошел, растолкал, проворчал сибирским басом:
– Знал я одного шамана. Хорошо камлал, большим уважением в округе пользовался. Говорил он мне однажды: «Несказанного – не изменишь, а что сказано, то изменить можно».
– Это как же? – не понял Коля.
– Мне-то почем знать? – пожал плечами чалдон.
В октябре сорок второго ранили Колю при артобстреле – горячий осколок шаркнул по черепу, содрал кусок кожи с волосьями и воткнулся в бревно наката. Упал Коля на колени, гудящую голову руками сжимая, на черную острую железку глядя, что едва его жизни не лишила, – и опять слова пропадочной услыхал, да так ясно, так четко, будто стояла Матрена рядом с ним сейчас и в самое ухо, кровью облитое, шептала: «Сам на войне не умрешь. Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют».
Да ведь только смерти не обещала припадочная! А про ранения, про контузии ничего не сказала, не обмолвилась. А ну как судьба-то еще страшнее, чем раньше думалось? Может, вернется с войны он чушкой ра-зумной, инвалидом полным – без рук, без ног; тулово да голова!
После того ранения переменился Коля. Осторожничать стал, трусить начал. Одному только Саше-чалдону в своих опасениях признался. Тот выслушал, «козью ногу» мусоля, хмыкнул, плюнул в грязь, да и отвернулся. День ждал Коля от него совета, другой… На третий день обиделся.
А вечером сняли их с позиций и повели долгим маршем на новое место.
В декабре сорок второго оказался Коля в родных краях, да так близко от дома, что сердце щемило. Фронт грохотал рядом – в полыхающем ночью небе даже звезд не было видно. И без всякой Матрены угадывал Коля, что считаные дни остаются до того, как прокатится война по его родине, раздавит деревню его и избу. Мял Коля в жесткой руке портсигар с фотокарточкой и колючей горечью давился, бессилие свое понимая. Когда совсем невмоготу сделалось, пришел к капитану, стал просить, чтобы домой его отпустили хоть бы на пару часов: жену обнять, сына и дочку крохотных потискать.
Долго щурился капитан, карту при свете коптилки разглядывая, вымеряя что-то самодельным циркулем. Наконец, кивнул своим мыслям.