– Можно и так сказать.
Если подумать, то троих инвалидов с Татарской улицы, бабу Клаву и Евдокию Леонтьевну, в какой-то мере можно считать моей семьей. Большой. Но на самом деле…
Семья… В голове крутятся смутные образы: много света, высокая женщина в темном платье, пианино. «Детка, уже поздно, иди спать. Не плачь, тебя наказали за дело». Елка, запах хвои, конфеты. Розовое платье. Сани, город… мужчина с красивыми глазами: «Какая ты большая уже выросла, дочка». Лошадь-качалка в яблоках и яблоки на столе…
Нет, такой семьи у меня нет. Но мне почему-то не хотелось в этом признаваться.
Так же как и оставлять вопрос без ответа.
– Я… иногда… помогаю некоторым людям. Знакомым. Кто сам не может в магазин сходить. Или там, по дому…
– Каждый день.
– А я вас не помню. Хотя это не самая людная улица.
– Я видел вас из окна. Вон оттуда. – Мы как раз проходили мимо торцевых окон Озерцовской больницы. – Даже беспокоился, если вы вдруг не появлялись.
Стало немного не по себе. Про больницу имени Озерцова ходили разные слухи. Интересно, много там таких… наблюдательных?
Он словно угадал мои мысли и поспешил успокоить:
– Верхний этаж – это реабилитационный центр. Санаторий с лечением для бойцов Красной Армии и ветеранов. Нас там трое было на весь коридор. Скука смертная. И профессор еще такой дотошный… серьезный человек.
Снова улыбнулся. И снова словно через силу. Темные волосы острижены под полубокс. Над левым виском – старый шрам.
– Извините. Я не хотел вас пугать. Как-то само так получилось.
– Ничего.
– А вы давно в Энске?
Я задумалась. Давно ли? Наверное, я появилась здесь летом. Во всяком случае, я не помню эти улицы под снегом. И нежной апрельской зелени на ветках тоже не помню.
– Нет.
– Хотите, я покажу вам город?
Предложение застало меня врасплох. Ну откуда я знаю, хочу ли знакомиться с Энском ближе? Скорей всего, не хочу. Здесь даже в ясную погоду тяжело на сердце. Здесь у людей хмурые лица и никому нет дела друг до друга. Здесь чумазые мальчишки стреляют из рогаток по воробьям и попадают, а мужчины сюда не возвращаются: Энск – город женщин и больных стариков.
Летом было немного легче. Все-таки цвели какие-то одуванчики, астры в палисадниках. Но даже летом все было словно подернуто пылью. Я старалась, честно старалась примириться с этим городом: узкими улицами его окраин, пустырями на месте уничтоженных церквей, равнодушными и слишком спокойными жителями. Не примирилась, но нашла компромисс: и теперь много времени провожу на Татарской. Мои старики и инвалиды – тоже люди непростые. Но у них нормальные, человеческие лица, и им не все равно.
– Видите этот дом? – спросил мой провожатый, когда мы подошли к перекрестку. – Обратите внимание на наличники. Взгляните, там кораблик вырезан. У нас в городе таких домов несколько. Лучшими резчиками в прошлом веке считались те, что выполняли резьбу на барках, речных судах. Здесь, в устье Кошемки, была большая артель. Когда работы не стало, артельные мастера занялись наличниками. А в самом доме еще недавно жила пожилая учительница из младшей школы. Сейчас – не знаю, кто живет.
Мы вышли на пустырь.
Я решила блеснуть знаниями:
– Здесь была церковь. Ее взорвали в тридцатые.
– Да, маги настояли. Церковь и магия – вещи несовместимые, а тогда все словно с ума посходили, ожидая непременной идеомагической атаки. От которой надлежало защищаться.
Голос его стал жестким и холодным:
– Защищаться всеми доступными магическими средствами, согласно последним достижениям советской оборонной науки и техники…
Пустырь был как пустырь. В нем не ощущалось ни «развеянной благодати», о которой мне вчера рассказывала баба Клава, ни следов той оборонной магии, которую только что помянул мой провожатый. Ничего. А мы почти остановились в самом его центре. Здесь густо, в человеческий рост, стоял репейник и полынь. А дальше колыхалась под налетающим ветром почерневшая от холода крапива.
– Около церкви было маленькое кладбище. Мать меня туда приводила, показывала могилу прадеда. Сейчас пытаюсь вспомнить, где это место, и не могу. Где-то здесь. Могилы ведь тогда не уничтожили. Это уж потом все заросло. Ладно, идемте. А то мне кажется, что я снова вас пугаю.
Я прислушалась к себе: нет. Страшно не было. История как история. Словно и мои мысли Энск незаметно припорошил серым пеплом. Наравне с деревьями, домами, крапивой и этим вот военным, который всю дорогу пытается то ли развлечь меня, то ли напугать.
– Не клеится у нас разговор, – снова прочитал мои мысли спутник. – Должно быть, я плохой рассказчик.
За кустом сирени начиналась Татарская. Манила желтыми окнами и обещанием других, теплых разговоров. Я улыбнулась этой мысли.
Сирень выглядела совсем по-летнему: ее листья никогда не желтеют. Она как стражник на входе в чудесное человеческое царство.
– Странно.
Мой провожатый резко остановился подле сирени. Он уже не улыбался.
– Что «странно»?
– Свет… Здесь светло. Подождите… А то вы сейчас подумаете, что я сумасшедший, отнимете свои сумки и сбежите.
– Даже не собиралась.
Соврала. Я как раз думала, как бы намекнуть, что мы уже пришли и дальше я как-нибудь сама.
– Хорошо. Не надо. Я не сумасшедший. Я контрмаг. Есть такая профессия.
Про контрмагов ходило много историй. И не то чтобы их поминали недобрым словом, нет. Их боялись, им не доверяли. До войны такой профессии не было. Контрмаг – почти то же самое, что «Смерш». Говорили, что у них есть право расстреливать преступников без суда и следствия.
Я невольно поежилась.
– Надо мне было сразу признаться. Извините.
– Вам, наверное, просто захотелось поговорить с кем-то, кто вас не боится, – предположила я. – Но не получилось.
– Да. Не очень как-то вышло. Наверное, отвык.
– Ну что, идем дальше?
– Погодите. Я должен понять. Что-то изменилось. Минуту.
Прозвучало почти как приказ. Я приняла свои сумки обратно.
Он отошел по тропинке назад, к пустырю. Опустился на одно колено, чуть ли не нюхая землю. Поднялся. Осмотрел гору битого кирпича, торчащую из зарослей.
Покачал головой. Вытащил из кармана куртки небольшой черного цвета прибор, как мне показалось, похожий на амперметр. Долго вглядывался в маленькое табло.
Вернулся ко мне.
Снова присел. Положил «амперметр» на землю. Я увидела, как пляшет тонкая красная стрелка – где-то около нуля.
Посмотрел на меня снизу вверх.
– Вы заметили?
– Что?
– Вот это… Разницу, между «здесь» и «там». Впрочем… может, виной всему пилюли профессора. Идемте. Ах, да. Я не представился. Виктор… Цветков.
– А я Варя. Варвара.
Я с удивлением подумала, как не идет эта легкая летняя фамилия к его напряженному взгляду, но тотчас одернула себя: мой новый знакомый был на войне. Наверное, ему пришлось там непросто, тем более с такой специальностью. И уже никакого лета в глазах – одна только осенняя морось.
Мы остановились у калитки.
– Я все-таки приглашаю вас на прогулку по городу. Сейчас, конечно, осень и холодно. Но здесь есть красивые места.
Наверное, ему тоже было тяжело. Да еще после больницы. Хоть она и называется «санаторий с лечением», а располагается-то на верхнем этаже Озерцовской психушки.
У Евдокии Леонтьевны сын погиб в Польше, под Познанью. В доме везде их фотографии. Вот она сама, молодая, с мальчиком – Сережкой – в купленной навырост форме и фуражке. А вот Сергей в одежде рабочего на Октябрьской ткацкой фабрике. Это года за два до войны. У них была школьная практика на предприятии. А вот снова он, с товарищами, уже сержант. Снимок сделал фронтовой фотограф. Сергей на фото широко улыбается и смотрит как будто прямо в глаза. Вот снова Евдокия Леонтьевна – в народном костюме. Она и сейчас поет в самодеятельности.
В прихожей деревенская мебель, крашенная в голубой цвет, – лавка и старый шкаф-горка, за стеклянными дверками тарелки с васильками. Под лавкой калоши и валенки, на лавке – круглые коврики из треугольных лоскутков.