Он говорил об этом дне, как будто все происходило лишь накануне. Алану вспомнилось выражение необычайного счастья на лице отца, когда тот смотрел куда-то вниз, в долину, и видел что-то такое, чего никто, кроме него, не мог видеть.
И счастье, непостижимое для ума, вызывающее боль в душе, счастье постепенно вселялось рядом с печалью в сердце Алана. И никогда уже в его сердце не будет больше ощущения пустоты, никогда уже не будет он чувствовать себя снова одиноким. Он понял наконец, что память о прошлом, отдаваясь в душе сладкой болью, всегда будет жить в нем, как она жила в его отце, и будет придавать ему бодрость и согревать надеждой.
В течение целого ряда дней, следовавших за первым, перемена, совершившаяся в Алане, все усиливалась, но ни один человек не мог бы догадаться о ней. Это была тайна, хранившаяся в глубине души, меж тем как в наружности его проявлялось лишь обычное стоическое спокойствие, которое некоторые назвали бы холодным безразличием.
Улаф мог видеть больше других, так как отец Алана был самым близким его товарищем, почти братом. Холт-старший тоже был такой ровный, спокойный, и улыбка играла на его губах в моменты борьбы. Таким видел его Улаф перед лицом смерти. Он был свидетелем того, как, потеряв жену, отец Алана со сверхчеловеческим мужеством продолжал бороться, хотя весь его мир, казалось, обратился в пепел. В те дни, когда они двигались вдоль берега Аляски, Улаф замечал в глазах Алана тот же взгляд, что когда-то в глазах отца. С той лишь разницей, что Алан шептал про себя имя Мэри Стэндиш, меж тем как его отец свято хранил в своем сердце имя Илизабет Холт. Улаф хорошо помнил своего товарища, и его поражало, до чего сын похож на отца. Но благоразумие сдерживало его язык, и он не высказывал мыслей, проносившихся в его голове.
Улаф говорил о Сибири, все время о Сибири, и не торопился в Сюард. Алан и сам не особенно спешил. Дни стояли теплые, ибо чувствовалось уже дыхание чересчур раннего прихода лета, ночи — холодные и звездные. Над их головами все время высились горы, наподобие неприступных замков с башнями, достигавшими до затянутого облаками неба.
Они плыли меж островов, держась близко от материка, и каждый вечер рано располагались на ночлег. Птицы тысячами летели на север; от костра Улафа несся приятный аромат супа и жареной дичи.
Когда они наконец достигли Сюарда и Улафу пришло время возвращаться назад, глаза старого шведа подозрительно мигали и блестели. И в утешение Алан повторил ему, что наступит, возможно, день, когда они вместе отправятся в Сибирь.
Он долго смотрел вслед «Нордену», пока маленькое судно не скрылось в далеких волнах.
Оставшись один, Алан почувствовал сильное желание поскорее добраться до своей страны. Ему повезло: уже через два дня после его прибытия в Сюард пароход, доставлявший почту и съестные припасы ряду поселений, разбросанных вдоль побережья Тихого океана, покинул бухту Воскресения, увозя с собой Алана. Вскоре бесчисленные острова северной части Тихого океана остались позади, а прямо на севере показались серые утесы полуострова Аляски. На нем стеною возвышались горные цепи, местами такие высокие, что их снежные вершины терялись в облаках. Повсюду виднелись ослепительные ледники; кое-где дымились вулканы. Заглянув сначала в Керлок, потом в Айяк и Чигник, где были расположены рыбно-консервные фабрики, почтовый пароход навестил поселение на острове Унча, а отсюда пустился в дальний путь, быстро покрыв расстояние в триста миль до порта Голландского и Уналяски. Снова Алану повезло: через неделю он уже плыл на грузовом судне и 12 июня высадился в Номе.
Алан никого не предупредил о своем возвращении домой. Подъезжая к берегу на маленькой лодке, он все яснее различал очертания серого городка и почувствовал в своем сердце трепет восторга. Чем-то родным повеяло на него от характерных темных зданий с морем труб, из которых только две были кирпичные. Одна из этих единственных двух фабричных труб на всю Северную Аляску предстала перед ним сейчас, вся залитая солнцем. Позади города, в пятидесяти милях от него, подымались зубчатые утесы хребта, носившего название Пилы. Горы казались такими близкими, что до них, чудилось, можно добраться в полчаса.
Здесь он жил, здесь познал он и счастье и горе, которых он никогда не забудет. Вид домов и кривых улиц, которые показались бы другим уродливыми, вызывал в нем теплое радостное чувство. Ибо здесь жил его народ: мужчины и женщины, охранявшие северную границу мира — героическое место, полное могучих сердец, отваги и любви к своей стране, такой же неугасимой, как любовь к жизни. Из этого темного маленького уголка, отрезанного в течение полугода от всего мира, юноши и девушки уходили на юг, в Штаты, в университеты, большие города с их соблазнами. Но они всегда возвращались назад. Ном зовет их: зимой — его изолированность, весной — его серый сумрак, летом и осенью — его красота. Здесь была колыбель новой расы людей, и они любили свою родину так же, как любил ее Алан.
Черная башня беспроволочного телеграфа значила для него больше, чем статуя Свободы, и три стареньких шпиля на церковках — больше, чем все колоссы архитектуры Нью-Йорка и Вашингтона. Ребенком он часто играл около одной из церквей и видел, как красили ее колокольню. Он сам помогал прокладывать кривые улицы. Его мать жила здесь, радовалась жизни и умерла. По прибрежному белому песку ступал его отец еще в те времена, когда берег пестрел белыми палатками, словно чайками.
По выходе из лодки Алан повстречал многих знакомых. Они сначала с удивлением смотрели на него, а потом приветствовали его. Никто не ожидал его. Радость по поводу его внезапного возвращения выражалась в крепких рукопожатиях. Алану не приходилось слышать в Штатах таких довольных, радостных голосов. Ребятишки подбегали к нему, вместе с белыми подходили также, скаля зубы, эскимосы и жали ему руку. Весть о возвращении Алана Холта из Штатов стала быстро распространяться, и в тот же день достигла уже Шелтона, Свечи, Кеолика и залива Коцебу. Так встречала родина Алана. Но прежде чем стало известно о его прибытии, Алан успел пройти по Фронт-стрит, зайти в ресторан Балка и выпить там чашку кофе, а потом неожиданно нагрянул в контору Ломена в здании банка.
Алан целую неделю оставался в Номе. Карл Ломен приехал за несколько дней до него; его братья тоже были здесь — они только что прибыли из своих больших ранчо на полуострове Чорис. Зима была благоприятной, а лето сулило исключительную удачу. Стада Ломена процветали. Когда будут произведены окончательные подсчеты, то число голов, наверное, намного превысит сорок тысяч. Точно так же сотни других стад были в превосходном состоянии. Лоснящиеся лица эскимосов и лапландцев говорили о полном благополучии. Число оленей на Аляске достигло уже трети миллиона, и скотоводы были в восторге. Великолепно, если вспомнить, что в 1902 году оленей было неполных пять тысяч. Еще лет двадцать, и их будет десять миллионов.
Но наряду с ликованием, вызванным теперешним успехом и блестящими перспективами, Алан чувствовал в Номе противоположное настроение — тревогу и подозрительность. Еще одна долгая зима ожиданий и надежд миновала, но, несмотря на то, что лучшие люди в стране боролись в Вашингтоне за спасение Аляски, из уст в уста, из поселения в поселение, из округа в округ стала передаваться весть, что бюрократия, которая так возмутительно управляет их страной на расстоянии тысяч миль, не желает шевельнуть пальцем для облегчения их доли. Правительственные чиновники в Штатах не желают отказываться от своего гибельного для Аляски могущества, от своей мертвой хватки. Уголь, который стоил бы десять долларов тонна, если бы его добывали в шахтах Аляски, будет по-прежнему стоить сорок долларов. За провоз мяса в холодильниках снова будут взимать пятьдесят два доллара с тонны, вместо двадцати. Грабители от коммерции все еще пользуются всеми правами. Всевозможные департаменты грызутся между собой за большую власть. А в результате этой разрухи Аляска продолжает лежать скованной, подобно человеку, умирающему от голода в богатой стране, тогда как ему стоит лишь протянуть, казалось бы, руку и получить всего вдоволь. Нищета, общий упадок, убийства и политические злоупотребления, которые уже выгнали с Аляски двадцать пять процентов ее населения, — все это, оказывается, никогда не прекратится.