Алан не мог сомневаться в абсолютной правильности мыслей, бушевавших в его голове, и не мог успокоить волнения в сердце и в крови. Он не пытался отрицать, что Джон Грэйхам написал это письмо и адресовал его Мэри Стэндиш. Она по неосторожности сохранила его. Наконец, она решила уничтожить его, но «Горячка» Смит случайно нашел маленький, но весьма убедительный клочок от него. В сумбуре своих мыслей Алан объединил все случившееся: ее усилия заинтересовать его с самого начала, решительность, с которой она стремилась к своей цели, смелость, с которой она пришла в его страну, и явное старание втереться в доверие, — с подписью Джона Грэйхама, смотревшей на него со стола. Все это казалось окончательной, неопровержимой, очевидной истиной.

«Индустрия», упоминавшаяся в письме, могла означать только скотоводство — его и Карла Ломена. Они положили начало этому разведению оленей и боролись за его развитие; а Грэйхам со своими друзьями, мясными королями, старались его уничтожить. И умная Мэри Стэндиш явилась принять участие в этой разрушительной игре!

Но зачем она бросилась в море?

Казалось, что в душе Алана заговорил какой-то новый голос, который настойчиво выделялся из хаоса мыслей, поднимаясь против всей аргументации и требуя последовательности и смысла, вместо безумных подозрений, овладевших им. Если миссия Мэри Стэндиш заключалась в том, чтобы разорить его, если она — агент Джона Грэйхама и послана с этой целью, то какие же основания были у нее для такой трагической попытки — создать во всем мире впечатление, что она покончила с собой, утонув в море? Конечно, такой поступок нельзя связать с интригой, которую она вела против него. Воздвигая здание ее защиты, Алан не старался отрицать ее связи с Джоном Грэйхамом. Он знал, что это невозможно. Эта записка, ее поведение и многое из сказанного ею самой — все это были звенья, неизбежно связывавшие девушку с его врагом. Но те же самые события, когда Алан начинал их теперь перебирать одно за другим в своей памяти, проливали новый свет на их связь между собой.

Разве не может этого быть, что Мэри Стэндиш работает не на руку Джону Грэйхаму, а наоборот, против него? Может быть, между ними произошел конфликт, который послужил причиной ее бегства на «Номе»? Не из-за того ли, что она встретила там Росланда, самого преданного слугу Джона Грэйхама, она выработала отчаянный план спасения, бросившись в море?

Наряду с борьбой двух противоречивых течений в своем мозгу, Алан чувствовал какую-то гнетущую тяжесть, вызванную одним сознанием, в справедливости которого нельзя было сомневаться. Если даже предположить, что Мэри Стэндиш ненавидит теперь Джона Грэйхама, то все же она в свое время, и не особенно давно, была его орудием; письмо, которое он ей написал, служило тому бесспорным доказательством. Что вызвало предполагаемый Аланом разрыв, что побудило ее бежать из Сиэтла, а позднее вызвало стремление похоронить прошлое при помощи мнимой смерти, — этого он, возможно, никогда не узнает. В данную минуту у него не было большого желания взглянуть в лицо всей правде. Достаточно ему знать о ее прошлом и о всех прочих событиях только то, что она кого-то боялась и в отчаянии, преследуемая самым умным агентом Грэйхама, пришла в его каюту. Не добившись от него помощи, Мэри Стэндиш взялась за дело. И в тот же самый час произошло чуть не увенчавшееся успехом покушение на жизнь Росланда. Конечно, факты показали, что она не принимала прямого участия в преступлении; но он никак не мог отделаться от навязчивой мысли, что оно было совершено почти одновременно с прыжком девушки в море.

Алан отошел от окна, затем открыл дверь из дому. Холодный ветер громко бренчал раскачивавшимися бумажными фонариками. Флаги, развешанные Мэри Стэндиш, тихо хлопали в холодном воздухе. В этих звуках было что-то успокоительное для его напряженных нервов, нечто такое, что напоминало ему день, проведенный в Скагвэе, когда Мэри Стэндиш шла рядом с ним и нежно держала его под руку, а ее глаза и лицо были полны вдохновения, навеянного горами.

Не все ли равно, кто она или что она. В ней таилось что-то неизъяснимо-восхитительное, какое-то очарование. Она показала себя не только умной. В ней была бездна смелости — смелости, которую Алан вынужден был бы уважать даже в таком человеке, как Джон Грэйхам. А в стройной хрупкой девушке это качество казалось ему добродетелью, чем-то чрезвычайно ценным, вне зависимости от тех целей, на которые эта смелость направлена. С самого начала это было всего удивительнее в ней — ясная, быстрая, непоколебимая решимость, одолевавшая все преграды, перед которыми оказались бы в тупике его собственная воля и рассудок. Это было единственное в своем роде мужество — мужество женщины, которое не знает слишком высоких преград или слишком широких пропастей, хотя бы смерть сторожила с противоположной стороны. Несомненно там, где имелось все это, должны существовать более глубокие и тонкие побуждения для приведения в исполнение человеческих планов, чем разрушение, материальные выгоды или просто долг.

Алан снова взглянул на флаги, развевавшиеся над его домом. Настойчивая мысль о непричастности девушки и страстное желание уверовать в это не покидали Алана, и он чуть было не начал говорить вслух. Мэри Стэндиш отнюдь не то, чем выставляло ее открытие Смита. Произошла какая-то ошибка, невероятная бессмыслица. Завтра выяснится необоснованность и несправедливость их подозрений. Он пытался убедить себя в этом.

Снова зайдя в дом, Алан лег спать, продолжая повторять себе, что великая ложь создалась из ничего и что он должен благодарить судьбу, сохранившую Мэри Стэндиш в живых.

Глава XVII

Алан крепко спал в течение нескольких часов, но напряжение предыдущего дня не помешало ему проснуться ровно в назначенный им самим час. В шесть часов он вскочил с постели. Вегарук не забыла своих старых обязанностей, и его уже ждала полная ванна холодной воды. Алан выкупался, побрился, одел свежий костюм и ровно в семь часов сидел за завтраком. Стол, за которым он обыкновенно ел один, помещался в маленькой комнате; из ее окон можно было видеть большую часть жилищ ранчо. Дома нисколько не походили на обычные эскимосские лачуги, а были искусно построены из небольших бревен, заготовленных в горах. Подобно деревенским избам, они красиво вытянулись в определенном порядке, образуя единственную улицу. Море цветов колыхалось перед ними. На самом краю, на небольшом холмике, за которым находилась одна из топких лощин тундры, стоял домик Соквэнны, не уступавший по размерам жилищу Алана. Соквэнна был самый мудрый старейшина общины. С ним жили Киок и Ноадлюк, его приемные дочери, самые хорошенькие девушки из всего племени, — вот чем объяснялись размеры его избы.

Сидя за завтраком, Алан время от времени смотрел в ту сторону, но не видел признаков жизни, если не считать дыма, который тонкой спиралью поднимался из трубы.

Солнце уже высоко стояло в небе, проделав больше половины своего пути до зенита. Оно представляло в своем роде чудо, ибо вставало на севере и подвигалось на восток, а не на запад. Алан знал, что мужское население уже несколько часов тому назад отправилось на отдаленные пастбища. В поселке всегда бывало пустынно, когда олени переходили на более возвышенные и прохладные луга плоскогорий. После вчерашнего празднества женщины и дети еще не проснулись к жизни длинного дня, для которого восход и заход солнца так мало означают.

Встав из-за стола, Алан снова взглянул на дом Соквэнны. Одинокая фигура показалась у лощины и стала на краю лицом к солнцу. Даже на таком расстоянии и несмотря на то, что солнце ослепляло его, Алан узнал в ней Мэри Стэндиш.

Алан стоически повернулся спиной к окну и закурил трубку. В течение получаса он рылся в своих бумагах и книгах, готовясь к приходу Тотока и Амок Тулика. Часы показывали ровно восемь, когда они явились.

По улыбающимся темным лицам своих помощников Алан понял, что месяцы его отсутствия прошли благополучно. Надсмотрщики за стадами разложили бумаги, на которых они каракульками записали отчет обо всем случившемся за зиму. В голосе Тотока, когда он медленно отчеканивал слова, стараясь безошибочно говорить по-английски, звучала сдержанная нотка удовлетворения и торжества. А Амок Тулик, привыкший говорить быстро и отрывисто, редко употребляя фразы длиннее трех или четырех слов, и любивший, как попугай, повторять жаргонные слова и ругательства, пыжился от гордости, зажигая свою трубку, и потирал руки.