Самуил с глубоким вниманием слушал эту важную речь. Она, видимо, поразила его, потому что после непродолжительного молчания он ответил на нее, но уже далеко не прежним тоном:
— Вы не так меня поняли. Если я сделал попытку дать себе перед вами надлежащую оценку, то это было сделано в интересах дела, а не в интересах деятеля. Отныне я предоставляю говорить за себя своим делам. Завтра я буду простым вашим воином, и ничем более.
— Хорошо, — сказал президент. — Мы рассчитываем на тебя. А ты сам положись на бога.
По знаку председательствующего человек, который ввел Самуила и Юлиуса, подошел к ним и повел их обратно. Они поднялись по тропинке, перебрались через развалины, вновь прошли мимо трех дозорных и вернулись в глубоко спящий Город. Через полчаса оба были в комнате Самуила в гостинице Лебедя.
Глава десятая На жизнь и на смерть
Теплый воздух майской ночи струился в открытое окно, и звезды, как влюбленные, утопали в мягком и тихом лунном сиянии.
Самуил и Юлиус молчали, они все еще были под впечатлением той таинственной сцены, при которой они присутствовали. У Юлиуса с этим впечатлением была неразрывно связана мысль об отце и о Христине. Самуил же думал только о самом себе.
Казалось, трудно было смутить надменного ученого, но, несомненно, глава этого верховного клуба почти произвел на него впечатление. Самуил думал: кто бы такой мог быть этот человек, говорящий так необычайно властно, начальник над начальниками, глава целого, члены которого исключительно принцы крови? Под этой маской Самуилу мерещился чуть не император.
О, стать со временем самому главой этой верховной ассоциации — вот цель, к которой надо стремиться. Держать в своих руках судьбу не каких-нибудь жалких созданий, а целых народов — какая завидная участь!
Так думал Самуил, вот почему строгое предупреждение незнакомого главаря так глубоко поразило его.
К ужасу и стыду своему Самуил сделал следующее открытие: он думал, что у него есть все выдающиеся пороки, на проверку оказалось, что у него одного из них не хватало, и даже довольно крупного: лицемерия. Неужели он является только полусилой? Как? Он позволил себе поступить неосторожно, гордо обнаружив свои надежды и свое значение перед людьми, которые, обладая сами властью, очевидно, не особенно желали принять в свое общество алчное и властолюбивое лицо. Какое ребячество, какая глупость!
— Решительно, — думал Самуил, — Яго — великий человек. Черт возьми! Когда играешь в карты, дело идет только о выигрыше во что бы то ни стало!
Он быстро вскочил с кресла, на котором сидел, и начал ходить по комнате крупными шагами.
— Нет, ни за что, — говорил он сам с собой, откинув голову, сжав кулаки и сверкая глазами, — нет: лучше неудача, чем лицемерие! В сущности, дерзость имеет большие преимущества перед низостью. Все-таки я подожду еще несколько лет, пока решусь сделаться Тартюфом. Останусь себе Титаном и попробую взять небо приступом, прежде чем попасть на него мошенническим образом.
Он остановился перед Юлиусом, который, закрыв лицо руками, казалось, был погружен в глубокую думу.
— Что ж ты не спишь? — спросил Самуил, кладя руку ему на плечо. Юлиус очнулся.
— Нет, нет, — заговорил он, — мне надо сначала написать письмо.
— Кому же? Христине, что ли?
— О, это невозможно. Под каким предлогом и по какому праву стал бы я писать ей? Нет, я собираюсь писать отцу.
— Но ведь ты страшно теперь утомлен. Ты ему напишешь и завтра.
— Нет, Самуил, мне нельзя откладывать этого, я сейчас же сажусь писать.
— Хорошо, — сказал Самуил. — В таком случае и я тоже напишу письмо этому великому человеку по тому же самому поводу. И напишу свое письмо, — прошипел он сквозь зубы, — теми чернилами, которые употреблял Хам, когда писал Ною. Для начала сожжем эти корабли.
И он продолжал уже вслух:
— Но сперва, Юлиус, мы должны условиться с тобой насчет одного важного пункта.
— Какого?
— Завтра мы деремся с Францем и Отто. Хотя решено, что они должны нас задеть, но мы можем, однако, заранее сами избрать себе противника — тем, что каждый из нас сам попадется своему избраннику, или будет избегать чужого. Самый сильный из них, безусловно, Отто Дормаген.
— Дальше?
— С нашей же стороны — твоя скромность может тебя в этом убедить — если кто из нас увереннее в своей шпаге, так это я.
— Возможно. А затем?
— Затем, мой дорогой, я думаю, что будет справедливо, если я займусь Отто Дормагеном, и я беру его себе. Следовательно, тебе остается Риттер.
— Иными словами, ты не вполне уверен во мне? Спасибо!
— Пожалуйста, не дурачься! Хотя бы в интересах Тугендбунда, если не в твоих личных, я желаю, чтобы все выгоды были на нашей стороне, вот и все. Тебе даже не за что быть мне обязанным. Помни, что Дормаген обладает одним, очень опасным приемом борьбы.
— Тем более! Я, во всяком случае, отказываюсь от неравномерного дележа опасности.
— Ах! Так ты еще и спесив? На здоровье! — сказал Самуил. — Но, разумеется, и я завтра также покажу свой гонор. Выйдет, что мы оба будем считать себя обязанными столкнуться именно с более опасным противником, каждый из нас будет стараться опередить другого и произойдет неловкая поспешность в вызове на ссору Отто. Окажется, что зачинщиками-то будем мы, роли перепутаются, и мы явимся ослушниками Союза…
— В таком случае, бери Франца и оставь мне Отто.
— Право, ты точно ребенок, — сказал Самуил. — Слушай, давай лучше кинем жребий.
— На это я согласен.
— Слава богу!
Самуил написал имена Франца и Отто на двух клочках бумаги.
— Честное слово, то, что ты заставляешь меня делать, просто дико, — говорил он, скатывая в трубочку билетики и мешая их в фуражке. — Как хочешь, но я все-таки не могу понять, чтобы человек ставил свою разумную и свободную волю в зависимости от какого-то слепого и глупого случая. Бери свой билетик. Если только ты вынешь Дормагена, то, вероятно, это твой смертный приговор. Ты сам, что называется, прешь на рожон, как баран под нож мясника, нечего сказать: славный первый шаг!
Юлиус уже начал было развертывать взятый им билетик, как вдруг остановился.
— Нет, — сказал он, — лучше я прочту его после того, как напишу отцу.
И он вложил билетик в библию.
— И я, пожалуй, сделаю то же самое, но только просто из равнодушия.
И Самуил опустил свой билетик в карман.
Потом оба сели друг против друга за письменный стол и при свете лампы стали писать.
Письмо часто служит характеристикой писавшего его. Прочтем же оба письма.
Вот письмо Юлиуса:
«Бесконечно дорогой и глубокоуважаемый батюшка. Я прекрасно сознаю и искренне чувствую все то, чем обязан вам. Не только знаменитым именем величайшего современного химика, не только значительным состоянием, приобретенным со славой работами, известными по всей Европе, но еще, и это главное, той безграничной и неисчерпаемой нежностью, которой Вы скрасили печальное мое существование, никогда не ведавшее материнской ласки. Верьте, что сердце мое преисполнено к Вам чувством признательности за Ваше обо мне попечение и за Вашу снисходительность. Благодаря им, я всегда сознавал себя вдвойне Вашим сыном и люблю Вас вдвойне: как отца и как мать.
У меня появилась потребность высказать Вам все это в ту минуту, когда мой внезапный отъезд из Франкфурта, несмотря на Ваши распоряжения, как бы обвиняет меня перед Вами в равнодушии и неблагодарности. Уезжая в Кассель, Вы запретили мне возвращаться в Гейдельберг. Вы желали послать меня в Иенский университет, где бы около меня не было Самуила, так как Вы боитесь его влияния на меня. Когда Вы вернетесь во Франкфурт, Вы будете сердиться на меня за то, что я воспользовался Вашим отсутствием, чтобы уехать сюда. Но сначала выслушайте меня, мой добрый батюшка, и тогда Вы меня, быть может, простите.
Сказать Вам, что меня снова привело в Гейдельберг? Отнюдь не неблагодарность или желание ускользнуть, но неотступный долг. В чем именно он состоит, я не могу Вам этого открыть. Ответственность занимаемого Вами положения в обществе, и Ваши служебные обязанности не позволяют мне говорить, оттого, быть может, что они же не позволили бы Вам и молчать.
Что же касается влияния на меня Самуила, то я его и не отрицаю. Он, действительно, так умеет подчинить себе мою волю, что я чувствую свое бессилие противостоять ему. Его влияние, быть может, — и неотразимое, и дурное, и даже роковое, но оно мне необходимо. Я, как и Вы, знаю его недостатки, но моих недостатков Вы не видите, я сам их чувствую. Я смирнее и мягче его, но у меня не хватает ни решительности, ни твердости духа. Все мне быстро надоедает и становится скучным, я часто устаю. Я спокоен вследствие малодушия, а нежен по флегматичности. Ну вот Самуил и заставляет меня встряхиваться.
Мне кажется, страшно даже выговорить, что Самуил со своей неутомимой энергией, со страстной настойчивостью даже необходим для моей апатичной натуры. Мне кажется что я только тогда чувствую, что живу, когда он бывает со мной. Когда же его нет, я едва прозябаю. Его власть надо мной безгранична. Первый толчок моим действиям всегда дает он. Без него у меня опускаются руки. Его язвительная веселость, его злой сарказм, как-то волнуют мою кровь. Он точно опьяняет меня. Он это знает и злоупотребляет этим потому, что в его сердце нет места ни любви, ни преданности. Но что поделаешь? Разве можно укорять в жестокости проводника, который старается растолкать замерзающего путешественника, занесенного снегом? Разве можно сердиться на горькое питье, которое жжет вам губы, когда только оно одно может вывести вас из оцепенения? И что бы Вы предпочли для меня: смерть или водоворот жизни?
Впрочем, мое путешествие нельзя назвать бесцельным. Я возвращался через Оденвальд и посетил великолепную местность, которую никогда не видал до сей поры. В следующем письме я Вам опишу впечатления, оставшиеся у меня после этой восхитительной поездки. Я поверю Вам все свои тайны, Вам, моему лучшему другу. В Оденвальде я нашел один домик, а в домике… Надо ли Вам говорить об этом? Не будете ли Вы также смеяться надо мной? Тем более, что именно в настоящее время я не хочу, вернее, не должен воскрешать в своей памяти этот образ…
Возвращаюсь к сути моего письма. Простите мне мое непослушание, батюшка. Уверяю Вас, что в эту минуту мне необходимо знать, что Вы меня прощаете. Боже мой! Мои таинственные намеки, вероятно, взволнуют Вас? Дорогой батюшка! Если наша судьба действительно в руках божьих, то я прибавлю к этому письму успокаивающее Вас слово. Если же я ничего не прибавлю… если я ничего не прибавлю, то Вы меня простите, не правда ли?…»