— Да, я не колеблюсь признаться в этом, — сказала Христина.

— Теперь, представьте себе, — продолжал Самуил, — что я осмелился бы предположить, что вы захотели бы сравнить эту страсть и этот пыл с мягкостью и с бледностью Юлиуса…

Христина снова прервала Самуила.

— Г-н Гельб, — проговорила она с большой твердостью, — во всем мире я люблю только моего мужа и моего ребенка. Им принадлежит вся моя душа. Эти две привязанности сполна удовлетворяют мое сердце. Ими оно достаточно богато и никогда не подумает соизмерять свое богатство с богатством других.

— О, каменная добродетель! — с горечью воскликнул Самуил. — Сударыня, такая твердость, может быть, очень почтенна, но совсем не искусна. Подумайте о том, что если бы у вас было немного меньше гордости и твердости и немного побольше гибкости и податливости то, быть может, вы смягчили бы мое сердце, в сущности, более нежное, чем кажется? Почему вам не попробовать хотя бы обмануть меня?

Христина поняла свою ошибку в этой борьбе с таким грозным противником.

— В свою очередь, скажу вам, г-н Гельб, что я не хотела вас обидеть.

— Хорошо, не будем больше говорить об этом, — холодно возразил Самуил. — Теперь мы должны проститься. Ведь я принял на себя обязательство предстать перед вами не иначе, как по звуку колокольчика, которым вы призовете к себе вашего покорнейшего слугу. Будьте спокойны. Я никогда не забываю ничего, слышите ли, ничего из того, что я обещал.

— Как! Ничего!.. — пробормотала Христина.

— Ничего, сударыня! — ответил Самуил снова став угрожающим. — Во всем, что касается слов и клятв, я имею несчастье обладать безжалостной памятью. Вероятно, Гретхен вам кое-что уже рассказала?

— Гретхен! — вскричала, задрожав Христина. — О, милостивый государь, как осмелились вы произнести это имя?

— То, что сделано, сударыня, было сделано единственно для вас.

— Для меня! Вы хотите сделать меня соучастницей, хотя бы даже и невольной, подобного гнусного дела?…

— Для вас, сударыня! — настойчиво повторил Самуил. — Для вас, именно для того, чтобы убедить вас в том, что когда я люблю, и когда я хочу, то люблю и хочу до преступности.

По счастью, как бы нарочно для поддержки Христины, охваченной ужасом, в эту минуту к ним подошел Юлиус.

— Я поздравлял твоих актеров и наших товарищей, — сказал он. — Ну, до завтра, Самуил.

— Завтра, Юлиус, мы, может быть, уже не будем здесь.

— Как, разве вы хотите вернуться в Гейдельберг? — сказал Юлиус.

— Вероятно.

— Но, я полагаю, ведь ты не примешь условий, предложенных профессорами?

— О нет, — ответил Самуил. — Но завтра они примут наши условия.

— Это хорошо, — сказал Юлиус. — Ну, да все равно, я постараюсь придти сюда до вашего ухода и прощаюсь с тобой только на сегодняшний вечер.

— Прощайте, милостивый государь, — сказала Христина Самуилу.

Самуил ответил ей:

— До свиданья, сударыня.

Самуил не оказался чересчур смелым в своих ожиданиях. На другой день университетские депутаты снова пришли в лагерь, в сопровождении портного, сапожника и колбасника, которые вздули почтеннейшего Трихтера. Все условия студентов были приняты, в том числе и денежная контрибуция. Три купца принесли извинения от себя и от имени всех горожан.

Трихтер был великолепен. Он важно принял счет, подписанный его портным, выслушал речь своих трех супостатов, и когда они окончили ее, он очень любезно сказал им:

— Все вы шельмы, но я вас прощаю.

Студенты не без сожаления покидали этот чудный лес, где они провели столько счастливых дней. Они тронулись в путь после завтрака и к ночи добрались до Гейдельберга.

Город был весь освещен. Лавочники стояли у дверей, кидали вверх шапки и испускали самые громкие крики радости, хотя в то же время в глубине души проклинали этих скверных мальчишек, которым всегда приходится уступать. В течение всей ночи Гейдельберг являл собой картину униженного и, в то же время, торжествующего города, который после продолжительной осады и голодовки был, наконец, взят приступом, и в который победитель внес в одно и то же время и смущение, и съестные припасы.

Глава пятьдесят пятая Работа судьбы

Прошло два месяца. Осень уже начинала простирать свое золотое покрывало на леса и поля, и толстый ковер мертвых листьев заглушал стук колес экипажа, в котором барон Гермелинфельд в один серый октябрьский день мчался по дороге из Франкфурта в Эбербах. Если бы не щелканье бича и не звон бубенчиков, то экипаж двигался бы безмолвный, словно летящая ласточка.

Мрачный и озабоченный барон, сидевший в глубине своей кареты и склонивший голову на руку, рассеянно смотрел на деревья и кустарники, окаймлявшие дорогу. Вдруг он увидел на вершине скалистого холма человеческую фигуру, которая при виде его кареты помчалась вниз, как стрела, и почти свалилась под ноги коням с криком:

— Остановитесь! Остановитесь!

Несмотря на разительную перемену в чертах лица, барон сейчас же узнал Гретхен. Он велел кучеру остановиться.

— В чем дело, Гретхен? — спросил он с беспокойством. — Видно, что-нибудь случилось в замке?

— Нет, — ответила Гретхен каким-то странным тоном. — Пока еще господь бодрствует над нами. Но и Самуил тоже бодрствует. Вы вовремя приехали. Только будете ли вы так же сильны в добре, как тот силен в зле? Ну, да все равно. Мое дело только предупредить вас, хотя бы даже ценой собственного позора. Я увидела вас сверху и прибежала сюда, движимая тем инстинктом добра, который демон еще не истребил во мне до конца, и который повелевает мне все вам сказать.

— Только не теперь, дитя мое, — ласково ответил ей барон Гермелинфельд. — Очень важное и очень печальное событие привело меня в Эбербах и не позволяет мне терять ни минуты. Ты только скажи мне, Гретхен, застану ли я сына у себя в доме?

— У него в доме! Что вы называете его домом? — ответила Гретхен. — Вы, значит, воображаете, что он хозяин у себя в замке? Это совсем неправда. Он вовсе не хозяин в замке, и жена его вовсе не хозяйка. Но, вероятно, она сама вызвала вас сюда?… Скажите, это не она вызвала вас?

— Что с тобой, девочка? У тебя бред, лихорадка? — спросил барон. — Я не понимаю, что означают твои слова. Нет, Христина вовсе не вызывала меня. Я, правда, сам везу детям очень печальную новость, но от них я не получал никакого известия.

— Если бы ваша новость даже состояла в известии о чьей-нибудь смерти, то и тогда она была бы пустяком в сравнении с тем, что я хочу вам сообщить. Лучше верная смерть, чем угрожающее бесчестие.

— Бесчестие? Как! Что ты хочешь сказать? — вскричал барон, невольно поддаваясь решительному и убедительному тону пастушки.

— Слушайте, — сказала Гретхен. — В карете вы не доберетесь до замка раньше, как через четверть часа. Выйдите и идите по обходной тропинке, я проведу вас по ней в замок за десять минут. По дороге я открою вам все тайны, несмотря на то, что моя совесть запрещает мне открывать их. Но из благодарной памяти к пастору, который спас мою мать, я должна спасти его дочь. Я не могу допустить, чтобы барон Эбербах расшиб себе голову о стены этого проклятого замка. Не могу допустить, чтобы госпожа Христина сошла с ума, как бедная Гретхен. Не могу допустить, чтобы дитя, вспоенное моей козой, осталось сиротой. Пойдемте со мной, я все вам скажу.

— Пойдем, пойдем, Гретхен, — сказал барон, охваченный невольной боязнью.

Он вышел из кареты, велел кучеру ехать к замку и легким, почти молодым шагом пошел за Гретхен по тропинке.

— Я все вам расскажу на ходу, — сказала Гретхен. — Я вижу что вы торопитесь, и не хочу вас задерживать, и притом же ни одно дерево, ни один забор по дороге не услышат целиком всего признания о моем позоре.

Она вся дрожала с головы до ног.

— Успокойся, дитя мое, — сказал барон, — и говори все без боязни своему старому другу, говори, как отцу.

— Да, я считаю вас за отца, — сказала Гретхен, — и знаю, что вы мне поможете. Вы знаете, г-н барон, какие ужасные угрозы делал нам, мне и госпоже Христине, этот ненавистник, этот каторжник, этот отверженный, этот Самуил Гельб, если уж надо выговорить его имя.