Что делать ей с этим ребенком? Воспитывать ли под именем и на глазах своего мужа ребенка, который, быть может, принадлежал другому, или отвергнуть и отдать Самуилу ребенка, который мог оказаться и ребенком Юлиуса, и какая из этих двух крайностей хуже по своей чудовищности? И какими глазами придется ей смотреть на своего сына? Счастливыми ли глазами нежной супруги, гордящейся перед целым светом своей любовью или стыдящимся и ненавистным взором несчастной падшей женщины, старающейся скрыть от всех последствия своего позора?

Ах! Она не в состоянии оставаться всю жизнь лицом к лицу с этим живым изобличением ее греха, с этой мрачной тайной, с этим страшным вопросом, который неумолимая природа вложила навеки в ее мозг!

Не надо забывать, что Христина была непорочна и целомудренна душой и не могла никогда примириться со злом и найти извинение своему падению. Ее невольный позор все время терзал это бедное молодое сердце угрызениями совести и лежал на ней вечным несмываемым пятном.

Разве открыться Юлиусу? Ах! При первом же слове она умрет со стыда! К тому же совершенно довольно и ей одной этих терзаний и горя, а то еще все это делить с мужем, заставляя страдать и его? И неужели, спасая Вильгельма ценой своего позора, она сделала все это, чтобы погубить Юлиуса?

И зачем она тут же не убила себя? Барон бы взял на свое попечение Вильгельма до возвращения Юлиуса. Юлиус поплакал бы некоторое время, да и женился бы потом на женщине, достойной себя. А теперь она даже не может и убить себя, она не одна: это было бы уже не самоубийством, а детоубийством.

И наяву, и во сне огнем жег ее все тот же вопрос: Чей это ребенок?

Порой она чувствовала любовь к этому ребенку. Кто бы ни был его отец, она все же мать ему. Ей было жаль это бедное существо, отвергнутое ранее появления своего на свет божий. Она злилась на саму себя, что хотела было отдать его Самуилу, изгнать из замка и отнять у него материнскую ласку. И в то время она была почти убеждена, что это ребенок Юлиуса.

Но порой, а это случалось чаще, ей казалось, что ребенок принадлежал Самуилу. И эта мысль вселяла в нее отвращение, она смотрела на малютку, как на похитителя половины состояния Вильгельма. А ночью, когда от бессонницы и от галлюцинаций у нее окончательно мутился рассудок, она начинала проклинать ребенка и говорила, что лучше бы ему не родиться на свет, и что она непременно задушит его. О, несомненно, это ребенок Самуила, потому что господь не допустил бы ее ненавидеть ребенка Юлиуса!

Она не ложилась теперь в оскверненную постель. Она не хотела разместиться и в комнате Юлиуса, считая себя недостойною даже входить туда. Она спала на диване в смежной зале, распорядившись предварительно, чтобы панно, откуда являлся Самуил, было заставлено тяжелой мебелью. Но это скорее было предрассудком, чем осторожностью, потому что Самуил всегда держал свое слово. Да кроме того, в этом, выстроенном им самим замке, у него, несомненно, были и другие известные ему входы.

И в эти долгие ночи, казавшиеся ей бесконечными от бессонницы, при бледном свете ночника, горевшего всю ночь на случай нездоровья ребенка, или по вечерам при печальном свете сумерек она устремляла свой повелительный и магнетический взор в потолок, словно ожидая, что вот-вот он обрушится на нее и сразу прекратит ее душевную агонию.

Иногда, словно в бреду, ей мерещилось, что буря разобьет корабль Юлиуса и потопит ее мужа, или, по крайней мере, выбросит его на какой-нибудь остров, откуда он не вернется никогда.

— Пусть все погибнут! — говорила она. — Он в море, я в аду, лишь бы все кончилось!

Потом она вдруг бросалась на колени перед распятием и просила у бога прощения за такие ужасные мысли.

Она больше всего страшилась возвращения Юлиуса. Прошло уже три месяца с тех пор, как он уехал. Он мог вернуться со дня на день. И когда она думала об этом, у нее выступал холодный пот, она бросалась на пол лицом и по часам лежала неподвижно.

Однажды утром кормилица подала ей письмо.

Христина вскрикнула, взглянув на конверт.

Письмо было от Юлиуса.

Два часа она не решалась вскрыть его. Но, наконец, одно соображение успокоило ее: письмо было из Нью-Йорка. Следовательно, Юлиус еще был там, потому что иначе ему не стоило бы и писать. Если бы он думал вернуться, то он приехал бы раньше письма.

У нее немного отлегло от сердца.

Но и это облегчение было для нее новой мукой.

— Вот до чего я уже дошла, — думала она. — Я начинаю радоваться тому, что Юлиус не возвращается.

Она вскрыла письмо.

Действительно, Юлиус писал, что он должен остаться в Нью-Йорке еще на несколько недель. Он доехал благополучно. Радость, которую доставил дяде Фритцу его приезд, подействовала благотворно на здоровье больного. Однако, доктора не смеют еще надеяться на благополучный исход. Лишить же своего дядю утешения видеть родного племянника, да еще приехавшего с его родины, равносильно смертному приговору. Поэтому Юлиус вынужден продолжить их разлуку, столь тяжкую для него.

Но он все-таки не останется ни минуты сверх того, что требует от него долг человеколюбия. В Ландеке он оставил душу свою и просто умрет от тоски вдали от Христины и Вильгельма. Чувствовалось, что он писал сдержанно только из боязни опечалить Христину, но в действительности он сам несказанно страдал от разлуки с любимой женой.

Христина, благодаря этой отсрочке, почувствовала некоторое облегчение и начала спокойнее переносить свои мучения.

Но время идет и в страданиях. Дни проходили за днями.

В конце декабря барон приехал навестить свою невестку и пробовал уговорить ее переехать к нему, хотя бы на эти три дождливые и снежные месяца. Но она, как и в первый раз, отказалась наотрез.

Она объяснила это нежелание своим грустным настроением по поводу долгого отсутствия Юлиуса.

Барон нашел ее сильно изменившейся. Да она и сама призналась, что ей все как-то нездоровилось.

— А, так вот в чем дело! Я угадал? — спросил с улыбкой барон.

— Нет, нет! Вы ошибаетесь, батюшка! — выговорила она через силу, бледнея и с внутренней дрожью.

Она скрывала от всех свою беременность. Она решила скрывать ее как можно дольше. Зачем? И сама не знала. Ей все почему-то хотелось выиграть время.

Одна Гретхен знала ее тайну. Но она была опасной наперсницей, ввиду своих постоянных галлюцинаций и лихорадочного бреда.

Барон вернулся обратно в Берлин, а Христина снова впала в свое отчаяние. Время от времени она получала письма от Юлиуса, который все еще должен был откладывать свой отъезд из-за болезни дяди. Она делала над собой неимоверные усилия, чтобы и со своей стороны написать ему несколько коротеньких, грустных строк, тщательно умалчивая о своем положении. Она возлагала надежду на бога, что он, так или иначе, окончит эту драму.

Так прошла зима.

В середине апреля грустное событие дало страданиям Христины новое направление.

Вильгельм опасно заболел.

Старик доктор из Берлина жил в замке. Первые две недели болезнь не вызывала серьезных опасений.

Христина не спала ночей, ухаживая за этим дорогим существом с любовью, со страстью, с самоотверженностью матери, которой ребенок ее стоил дороже самой жизни.

Но вскоре положение больного резко изменилось к худшему. На этот раз медицина оказалась бессильна. К старому опытному доктору вызваны были на консультацию трое или четверо его коллег, самых известных докторов из Франкфурта и Гейдельберга. Но все усилия оказались напрасными.

На двадцать пятый день своей болезни Вильгельм скончался.

Когда доктор объявил страшную весть Христине, которая несколько дней тому назад была уже подготовлена к этому событию, она не сказала ни слова, а только взглянула на часы.

Было четверть первого пополуночи.

— Так и есть, — прошептала Христина. — Как раз час проклятой сделки. Он должен был умереть не иначе, как в этот час. То была адская сделка, которую господь не мог простить.

И она повалилась на колени у колыбели, чтобы прильнуть губами еще раз к холодеющему трупику.