Хватаюсь за край стола, ослепленно моргаю и шепчу онемевшими губами:
— Я не могу. Не могу больше здесь оставаться. Незачем…
24
Подошвы утопают в пыли, ремень дорожной сумки натирает кожу, пальцы намертво сжимают теплую рукоятку. В бессмысленном стремлении угнаться за длинной сиреневой тенью я ковыляю к станции. Впервые за долгое время у меня есть цель — до наступления ночи втиснуть себя в душное нутро проходящего поезда, добраться к утру до города и запереться в квартире. Об отдаленном будущем я стараюсь не думать, хотя оно с ужасающей ясностью несется прямо на меня… На сей раз я завершу задуманное. Скорее всего, через пару недель бдительные соседи заметят неладное, и полиция вскроет дверь.
Соль обжигает щеки, горчит на языке.
Ирина Петровна, словно почувствовав мой настрой, заперла замок и категорически отказалась выдать ключи, и мне пришлось ударить по больному.
«Дай пройти! Да кто ты такая, чтобы указывать мне? Ты ни хрена не можешь изменить, и поэтому пьешь. По-твоему, это жизнь? Разгреби сначала свои проблемы!» — визжала я, и Ирина Петровна сдалась — молча распахнула дверь и вернулась в глубины дома.
Я не хотела так поступать, но еще не придумала лучшего способа оттолкнуть от себя дорогого человека. Надеюсь, она навсегда забудет обо мне — неблагодарной калеке. Надеюсь, она не станет плакать.
Останавливаюсь, утираю пот со лба, шмыгаю носом.
Теплый ветер гладит плечи, солнце по-доброму смеется надо мной, синева небес заглядывает в лицо, как бы я ни старалась отвернуться…
Будто друг, знающий про меня все.
Из легких вырывается судорожный вздох.
Сорока…
Невозможно. Неужели мой больной мозг придумал его?
Новый порыв ветра подталкивает в спину, улетает вперед и теряется в шуме и скрипе столетних деревьев деревенского погоста — прямо посреди поля за околицей высятся горбатые ветлы с шапками вороньих гнезд и частокол серого забора.
По никчемному слабому телу проходит крупная дрожь, но я срываюсь с места и, не чувствуя привычных ран и тяжести багажа, спешу к покосившимся воротам.
Я мечтаю, чтобы тишина разразилась монотонным писком, и Сорока появился передо мной, опровергнув происходящий абсурд.
Принимая ожоги от охраняющей чужой покой крапивы, петляю по заросшим тропинкам, но здесь царит обычная тишина — умиротворенная, сонная, вечная.
Посторонние люди безучастно наблюдают за мной с портретов, потревоженные птицы, хлопая черными крыльями, взмывают ввысь.
Окончательно заблудившись, я озираюсь вокруг. Никого…
Страх копошится в желудке, растекается по венам.
Что я делаю здесь? Того проницательного, надежного и понимающего Сороки не существует — его породило мое воображение. Я бродила по лугам и говорила сама с собой. Мне пора лечиться.
По инерции делаю еще пару шагов вглубь, и зрение цепляется за знакомую улыбку и насмешливый взгляд. На доли секунды я чувствую взрыв одуряющей радости и облегчение, но тут же впечатываюсь в стену осознания, теряю равновесие и падаю на колени, жадно шаря глазами по огромной фотографии, табличке с датами и притаившимся в траве пластмассовым цветам. Через стекло с мутными разводами Сорока приветливо скалится мне из давнего прошлого. Никакой это не глюк. Это — он. Он!
— Так ты… — Дыхание сбивается, картинка подергивается туманом и уплывает, — ты… все же… есть? То есть я хотела сказать… — Я глотаю ком, ставший поперек горла.
Его нет.
Нет в живых много лет, но оглушающее чувство потери накрывает меня гигантской волной и вновь позволяет ощутить сердце, что истошно колотится под прижатой к груди ладонью.
— Почему ты помешал мне спрыгнуть с обрыва? Зачем вообще разговаривал со мной? Зачем стал для меня… другом? — Как только я произношу это чертово слово, горе вмиг вытесняется злостью. — Если обратная дорога все же существует, почему ко мне пришел ты, а не Стася???
Я беззвучно плачу, икаю, всхлипываю, плечи вздрагивают.
За прошедшие полгода я так и не набралась смелости навестить сестру, хотя Паша регулярно у нее бывал. Она ни разу не снилась мне — разве что ее хрупкие бледные руки не выходили из памяти и стали навязчивым ночным кошмаром.
Я не должна была выжить и не должна сейчас жить, так почему Сорока явился мне и пытался убедить в обратном?
…Не потому ли, что только чудо могло меня спасти, и оно произошло?..
— Ты еще не уехала? — Слух все же подводит — выдает желанную галлюцинацию, веки опускаются и поднимаются, добавляя четкости светлому пятну, возникшему совсем рядом.
Сорока, в неизменной белой футболке и голубых джинсах, садится на скамеечку у ограды и, опустив голову, с интересом пялится на свои кеды.
Хочу вскочить и бежать без оглядки, но не могу — сумка тянет к земле. Онемев, разглядываю реального, близкого и дорогого мне призрака.
Он не смотрит на крест, не замечает своего имени, выбитого золотом на черном фоне, держится расслабленно и спокойно — наклоняется, затягивает развязавшийся шнурок, откидывается на спинку, проводит ладонью по высветленной челке и улыбается. Точно так же, как на фото…
И я с ужасом понимаю, что он не осознает, где находится.
25
Этот жалящий тугой клубок чувств знаком мне — раньше мы часто наведывались в полночь на городское кладбище или бродили по заброшкам, которым аборигены приписывали дурную славу. Липкий страх, азарт и восторг заставляли сердце биться чаще, и пронзительная жажда жизни захлестывала нас. Крепко сцепив ладони, мы все шли и шли вперед до тех пор, пока кто-то первым не переходил на бег. Тогда мы со всех ног неслись обратно в цивилизацию, и звонкий смех безумной троицы тревожил угрюмое безмолвие окрестностей.
Я и сейчас на грани срыва и вопля, но лишь улыбаюсь непослушными губами в ответ на ясную улыбку Сороки.
С трудом поднимаюсь, сжимаю коленями трость, яростно отряхиваю пыльные джинсы, дую на прилипшие ко лбу влажные пряди и вешаю на плечо тяжеленную дорожную сумку.
— Как видишь. Уезжаю сегодня. — Я стараюсь, чтобы голос звучал ровно. — Скоро поезд. Иду на станцию.
Сорока молча кивает. Розоватый луч предзакатного солнца отражается в его бездонных глазах. Еще миг — и я словлю обморок…
— Я просто хотела сказать тебе… — Я не даю тишине затянуться и поглотить мой разум, прогоняю слабость и дурноту и почти кричу: — Ты был прав! Нужно попытаться склеить то, что еще можно склеить. А если не получится — начать с чистого листа. Да, прошлого я не исправлю, но это не отменяет будущего…
— Зачем же ты пришла сюда? — Вопрос Сороки ставит в тупик. — Поезд отходит в половине девятого, а ты не доковыляешь до станции и до десяти!
Я снова смотрю в его безмятежно спокойное лицо, но периферическое зрение фиксирует точно такое же лицо на старой фотографии справа. Перехватываю трость, переношу на нее вес и уверенно выдаю:
— Пришла навестить друга. Что тут странного?
Сорока скрещивает на груди руки и медленно качает головой:
— Ничего… Да я и сам люблю слоняться по кладбищам. Тут тихо, можно о многом подумать. Почувствовать себя живым… — Он снова надолго замолкает, будто подбирая слова. — Кстати, о странном. Я сейчас встретил в поле мужика с косой. Он пер прямо на меня, так что мне пришлось отпрыгнуть, чтобы не покалечиться. Я обложил его матом, но он не услышал. Я что, такой незаметный?
Слезы выжигают горло, но я не даю им пролиться, и смеюсь:
— Ну, лично я тебя вижу и слышу!
«Почему я вижу тебя и слышу?..» — мысли бьются в беззвучной истерике, но бодрый голос Сороки вклинивается в их поток:
— Меня выбесил этот мудак. Я пошел за ним, чтобы объяснить, что он неправ, отобрать косу… но у самой околицы отключился. И нашел себя уже тут. Наваждение! И голова болит зверски.
— Тебя же… по ней ударили! — Я мгновенно затыкаюсь. Фраза похожа на глупый прикол, но Сорока бледнеет.