Отчего-то перед глазами возникает Паша — кривая скептическая улыбочка, накрепко прилипшая к идеально красивому лицу, вдруг расцветает в искреннюю и нежную, способную растопить любые льды…
Ощущаю легкое головокружение, хлопаю себя по щеке, оглядываюсь на спящих попутчиков и, прикрываясь простыней, натягиваю джинсы.
Трость гулко стучит по серым заплеванным ступеням подъезда, сумка по-свойски упирается в бедро. Морщась, я взбираюсь на нужный этаж, поворачиваю в замке ключ и толкаю знакомую дверь. Из притихшего нутра квартиры пахнет сыростью и тоской. Избавляюсь в прихожей от кедов и тяжеленной ноши, устремляюсь в комнату и рывком раздвигаю ночные шторы.
Яркий свет раннего утра озаряет пыльную мебель, стены с пожелтевшими обоями, Стасины сувениры, картинки, фигурки из бумаги, фотографии… Забавные мелочи, что так любила сестра.
Верчу каждую из них в руках, вдыхаю запахи, глажу прохладные поверхности, и как наяву оживают радостные моменты прошлого. Мы всегда были только вдвоем, а потом нас стало трое… Но даже в моменты, когда мое сердце томилось, болело и истекало карамелью в присутствии лучшего друга Паши, я была счастлива.
Подхожу к зеркалу, исписанному маркером цитатами из песен, сбрасываю одежду и заставляю себя смотреть — старательно изучаю чудовищные шрамы и заплатки, впалые щеки, торчащие из-под голубоватой кожи ключицы и ребра, привыкаю к новой себе…
Монстр Франкенштейна.
Сорока говорил, что Паше нет дела до моих повреждений.
Но Паша их не видел.
Я снова с содроганием наблюдаю за уродом из зазеркалья, и взгляд застревает на Фениксе — непрорисованном, странном, жалком.
Стася бы непременно завершила его, если бы была жива…
— Что-за общипанная курица? — Слова Сороки долетают до меня из глубин небытия и застают врасплох.
— Это Феникс! Просто он не закончен. Это… сестра. Оттачивала навыки. Это память о сестре, — оправдываюсь я.
— Не хотел бы я, чтобы обо мне помнили вот таким образом! Честно, это позор для художника! — Веселый смех Сороки тревожит, злит и приносит облегчение. Я улыбаюсь.
— Тебе идет улыбка…
Я вздрагиваю, и, чтобы удержать равновесие, хватаюсь за массивную раму. Назойливый писк в ушах сходит на нет.
Медленно прихожу в себя, глубоко дышу, ковыляю к форточке и впускаю в помещение свежий воздух с привкусом гари.
Город просыпается, оживают соседи — врубают перфораторы и пылесосы, грохают оконными рамами и входными дверями.
Глотаю остывший черный кофе, сушу полотенцем волосы — оно безнадежно испорчено, но пряди сияют зеленым, красным и синим, совсем как в прежние времена. На удивление быстро нахожу в допотопном трельяже хозяйки нашу со Стасей косметичку и, наклонившись к бледному отражению, густо подвожу выцветшие пустые глаза.
Облачаюсь в джинсы и бордовую рубашку поверх топа, втискиваю в карманы телефон, ключи и банковскую карту, забираю трость и вытряхиваюсь наружу.
Сорока прав — Стасе не нужна жалость.
Она заслуживает большего.
И этот уродливый недо-Феникс сегодня превратится в совсем другую птицу.
27
Атмосфера большого города резко отличается от вязкой тягучей повседневности глухой деревни. По проспектам носятся сквозняки, слепят бликами витрины, миллионы звуков сливаются в монотонный гул.
Меня так давно не было здесь — тогда, в больнице, из комы вернулась и на долгие месяцы заняла мое место лишь пустая покалеченная оболочка.
Я не помню, как сопливая весна сменилась летом, не помню, как деревья окутала легкая зеленая дымка свежей листвы, не помню, в какой из дней зимнюю обувь в прихожей потеснили любимые кеды.
А мой город продолжал жить.
Замираю и подставляю солнцу лицо. День обещает быть жарким, но я не могу снять рубашку или закатать рукава…
Мимо спешат незнакомые люди, улыбаются радуге в моих волосах, с сожалением поджимают губы, замечая трость. И тут же забывают.
Изнывая от духоты, продолжаю путь, безуспешно тяну за ручку дверь уже третьего салона красоты и с досадой отступаю к тротуару — он тоже закрыт.
Вдоль шоссе в ряд выстроились обесточенные троллейбусы, толпа штурмует автобусы — коммунальная авария оставила без электричества всю Центральную часть.
— Говорят, свет есть только в Озерках… — сетует продавщица мороженого под разноцветным пляжным зонтом, щелкает зажигалкой и, обреченно вздыхая, переворачивает лист глянцевого журнала.
Озерки…
От упоминания местности, где жил Сорока, покалывает кончики пальцев.
Не это ли — знак свыше? Поиски ответов нужно начать именно оттуда.
В иррациональной уверенности, что не кто иной, как Сорока, направляет меня, я ковыляю к поребрику, взмахиваю рукой и вместе с десятком озлобленных офисных работников втискиваюсь в переполненную маршрутку. Повисаю на поручне, прячу трость за спиной и терплю в невозможной жаре и тесноте еще шесть остановок.
Озерки находятся у черта на рогах, я не знаю, есть ли там салоны, где могут сделать годное тату, но возвращаться домой побежденной, так и не реализовав планов, не хочется.
А ощетинившаяся интуиция шепчет, что именно там я найду так нужную мне и Сороке зацепку.
Рабочий район встречает меня рядами безликих одинаковых многоэтажек. Каждый из этих домов, как брат-близнец, похож на стоящего рядом и мог привидеться мне в ужасном сне, закончившемся в колодце… В виске навязчиво пульсирует жилка, перед взором взвиваются мушки, зной испепеляет, неподвижный воздух обволакивает тело горячим густым киселем.
Борюсь со слабостью и козьими тропами шагаю в глубины старых дворов.
Мы несколько раз забредали в Озерки — в морозном январе катались на коньках по глади замерзшего пруда — единственной местной достопримечательности, аномально жарким маем загорали на его бетонном ограждении и бегали в кофейню у набережной, а гулким октябрем, прогуливая занятия, расшвыривали ботинками ворохи сухой листвы в посадках.
Здесь ни черта не изменилось даже со времен Сороки — те же трещины в асфальте, те же переполненные урны, сломанные лавочки и выцветшие граффити, оставленные футбольными фанатами на заборах.
Из форточек доносится шипение воды, веселая попса, запахи щей и жареной картошки.
Они знакомы мне, как дежавю, как забытое воспоминание о прошлой жизни или далеком детстве.
Наворачиваются слезы, но я не даю им пролиться и подпортить макияж.
От жары челка прилипает ко лбу, по спине катится пот.
Но внезапный порыв ветра закручивает вихрем песок и пыль, взмывает вверх и врезается в открытую раму. Грохот и звон нарушают размеренность летнего дня, мелкие стекляшки сыплются мне под ноги и искрами разлетаются на многие метры вокруг.
Удар, осколки, тупая боль в затылке… Меня поводит, но спасительная трость не дает потерять равновесие. Хромая, я добираюсь до скамейки и опускаюсь на нее.
Дышу ртом, осматриваясь вокруг.
«МИРУ — МИР!» — гласит надпись, выложенная красными кирпичами по фасаду.
Это здесь… Это произошло здесь.
На этом самом месте Сорока получил подлый удар со спины, потерял сознание и нашел себя связанным в колодце на территории промзоны.
Приступ оглушающей тишины выключает все звуки. Я прикрываю ладонями уши, моргаю ослепшими глазами и вздрагиваю от другой яви…
Разбитые в драке кулаки зудят, перегар вырывается в зимнее небо облачками пара, пейзажи плывут и качаются, подкатывает тошнота, и рвота фонтаном льется на покрытый льдом бетон крыльца. Словно побитая собака, прижимаюсь к стене и дрожу, готовясь сдохнуть, но родной голос окликает:
— Миша! Ну где ты пропадал? Я так переживала! Пойдем домой! — И я давлюсь мятной жвачкой и стыдом.
— Все отлично, ма… С Новым годом! — мямлю и ржу невпопад.
Пахнущий ванилином воротник щекочет нос, руки матери настойчиво втаскивают меня в теплую темень.