— Порс! — крикнул офицер.

И свора понесла. А куда — да не все ли равно! Лишь бы куда подалее от этих диких мест, где ни за что, ну вовсе ни за что, а только за одно твое умение, за то, что кубик, как живой… Ух-х, как в боку болит! И это ведь еще дорога ровная, у дилижанса мягкий ход и вроде не трясет совсем — а бок вон как свело, и бьет тебя, колотит, гложет! И то сказать — три раза они вилами… А больше ничего не помнится — как исхитрился выжить ты тогда, как не подставил голову, как все же вырвался от них и побежал… А ведь и даже убежал! Хр-р! Р-ра! И это как раз то, чего ни один чва вовек не сделает не сможет, так-то вот!

Ну а теперь лежи, не шевелись, и так, глядишь, оно и зарубцуется, затянется… И он лежал. Мчал дилижанс. Покрикивал возница. Кнут то и дело щелкал по далянцам — и те неслись, неслись, что было сил. Пыль понемногу набивалась через щели, в салоне стало тяжело дышать. Рыжий хотел было вздремнуть — не получалось, и он так и лежал не шевелясь и слушал боль в боку. Ну а купцы тем временем засветили походный фонарь, достали кубик, принялись играть по маленькой. Хр-р, вот где музыка так музыка! Чет, чет, нечет, нет ваших, перебор — и снова чет, нечет… Кронс вздохнул и отвернулся. Тоска. Тоска! И ощущение, что ты — уже не ты, а непонятно кто. Нет, все же это ты. Вот так же, помнится, ты и тогда лежал, вздыхал, когда отец повез тебя в Тримтак. Только тогда в салоне не было так темно и душно — тогда все окна были нараспашку, тогда даже и решеток еще на них не ставили, и ты всю дорогу беспрепятственно смотрел в окно. Потом приехали в Тримтак, сошли на станции. И, помнишь, стопы еще затекли, и спину с непривычки свело. И вообще, страшно было. Отец сразу заметил это и прямо на станции купил тебе тянучку, и вы пошли по улице. Отец молчал. И ты молчал шел и жевал. Тянучка была сладкая и мятная, от нее во рту был приятный холодок. А в брюхе тебя мутил страх, ведь ты же тогда в первый раз приехал в город. А город… Хр-ра! Вначале старший брат в него ушел, теперь вот и тебя отправили…

Вот вы пришли туда, куда вам было надо. Отец подвел тебя к забору, посадил возле него, в тени, а сам прошел еще немного дальше и постучался в караулку, там что-то кратко объяснил — и его пропустили. А ты сидел в тени на чурбачке, жевал тянучку и моргал. А страха в тебе уже не было — была одна тянучка. И лапы были вялые. И мокрые глаза. Там, за забором солдатская школа. Солдат — это почет, мундир и ежедневная кормежка. А дома было что? Голодуха. Вот то-то же! Так что сиди и жди. И ты сидел и ждал. А день был жаркий, тебя, хоть ты был и в тени, все равно разморило…

Вдруг заскрипела дверь, вышел отец, а с ним сержант. Ты подскочил и встал навытяжку. Сержант строго сказал:

— Ну, долго тебя ждать?

Ты робко глянул на отца. Тот отвернулся.

— Порс! — приказал сержант.

И ты пошел за ним. Тянучка была сладкая и мятная, в казарме ее сразу отобрали. А ты…

Рыжий поморщился, открыл глаза. Купцы по-прежнему гоняли кубаря — по маленькой, как это всегда между ними водится. Один из них проигрывал и злился. Он был нетерпелив и то и дело зарывался. Таким играть нельзя… И он-то и сказал в сердцах:

— А ты чего уставился? Сядь да метни, тогда поскалишься.

Рыжий молчал. Тогда другой купец сказал:

— Отстань ты от него. Он, видишь, гол.

— Так в долг! Ну, или после отработает. Вон он какой! Да на таких пахать.

Они заспорили — брать голяка или не брать. А может, лучше вовсе не играть, наигрались уже. Их было четверо. Купцы. А может… Кто их знает? Вот замолчали, смотрят на тебя. Ждут. Даже так? Н-ну, хорошо! Рыжий подсел к купцам. Взял кубик, повертел его. Как будто без изъяна, не горбатый. Уже хорошо. И он сказал:

— Ставлю на кон семь дней. От зари до зари. Могу пилить, копать, возить, класть кирпичи… Итак, моих семь дней. А вы?

Купцы поставили монету. Одну на четверых. Ну, ладно! Рыжий спросил:

— Чет?

— Чет, — ответили.

— А я тогда — нечет!

Метнул. Выпал, конечно же, нечет. Рыжий сгреб выигрыш, они помялись, пошептались, и еще раз поставили, опять только одну монету, и тогда он свою тоже оставил, снова метнул…

И понеслось оно! Долго неслось! Потом играли в лысого, трех королей, бренчалку. Игра шла хорошо, и вскоре Рыжий нагрузился — надел модный лантер с карманами (в карманах двадцать пять монет) и бронзовый браслет на лапу. Больше играть купцы не захотели. И не надо. Рыжий отдал им кубик и вернулся к себе в угол. Они молчали. Он молчал. Лежал и делал вид, что будто спит…

А вот и станция. Возница загремел запорами, дверь подалась…

И Рыжий вдруг метнулся из салона! Сбил возницу! И — через площадь — во дворы, а там через забор, на мост, под мост, по огородам…

И через полчаса уже сидел у Хныки. Там он поел горячего и рассказал, как было дело.

— И правильно! — сказала Хныка. — Мало ли! Теперь такие времена, что лучше поберечься. Тем более, купцы — народ особенно продажный, ненадежный. А у меня… Устал, поди? Тогда я постелю. Я мигом!

Три дня Рыжий провел у Хныки. Лежал, скучал, лечился. Потом откуда ни возьмись явился какой-то тип, назвался Частиком — как пронюхал?! — и передал привет от Быра. Быр снова звал к себе. Он, Частик рассказал, залег на Сытом Перевале, ну, и гребет конечно же, так что это дело верное, жирное, такое грех прочухать. Но Рыжий снова отказался. Сказал:

— Зачем мне кровь? Я и так проживу, по закону.

Частик сказал:

— Отбили тебе голову! Какой теперь закон?! Где он?

— Это не важно.

Частик ушел. Потом, на следующий день, ушел и Рыжий.

— Куда? — спросила Хныка.

— Я не знаю.

И он и впрямь не знал, куда. Просто ушел, и все. В кольчужке, при ремне, при поясе. Там, в пряталках, было еще четырнадцать монет, а остальные он все отдал Хныке. С ней, Хныкой, хорошо, когда деваться больше некуда. Ну а пока…

Два дня он просто шел, никого не шерстил, кормился, как простой тихарь, с огородов. Потом, когда устал от овощей, опять сыграл, переоделся и поехал. И в дилижансе его и схватили; правда, как после оказалось, по ошибке. Но пока они до этого донюхались, сообразили, так продержали — ни за что и ни про что — пять дней в вонючей тесной яме, и только уже после очной ставки отпустили. А шили ему ограбление… Зато потом его никто уже не трогал. И так он ехал, ехал, шел, шел себе, потом перевалил через Мукорский перевал и снова шел. И только там уже, в диких местах, где от поселка до поселка порой случалось по три дня пути, он понял: все, хана! Всему хана! Пять лет служил — довольно. Потом год йорствовал. А что!? Куда было тогда? Домой, что ли? Ага! Разогнался! Брат, лейтенант дорожной стражи, убит контрабандистами. Мать умерла в прошлом году от эпидемии — отец писал. Отец! Ворота. Сладкая тянучка. Казарма — за отцовские долги… Нет, дома ему точно делать нечего. Точнее, дома у него просто нет. Да и потом, зачем ему на север, когда есть юг?! И вот он и двинул на юг. И не ошибся. Здесь, на юге, и летом и зимой ему будет тепло. И здесь никто его не знает и, между прочим, не желает знать! Здесь вообще никому нет никакого дела не только до него, а вообще ни до той на севере войны, ни до Бурка, бунта, ни даже до самого Претендента. Здесь они сами по себе. Здесь…

А зачем это тебе? И что с того, что ты никогда Его не видел? Ну и что?! Так ведь и твой брат Его не видел. И отец. И даже дед. Никто в твоей родне Его вовек не видел — и как-то ведь с этим жили. Да, знали, что Он есть, ну и пусть себе Он есть. Да мало ли чего на этом свете есть, всего не пересмотришь. И так и ты — вот если бы ты шел просто на юг, то все было бы понятно: захотелось на юг, и идет. Так нет же! Нет! Ведь ты идешь к Нему, только к Нему. Зачем? Ну и придешь ты к Нему, увидишь ты Его, а дальше что? Ты, Рыжий Кронс, бывший трубач Шестого Легиона, идешь уже три месяца без остановки. Там, в Бурке, осень, холода, и даже уже здесь, на юге, под утро дует весьма свежий ветер. И пахнет он…

Вот именно! Так что скорей! Скорей! Еще скорей! Стопы вязли в песке; он бежал. Вокруг были холмы — песчаные; на них нигде ни кустика, ни даже листика. Вчера в последний раз пил воду из ручья. Скорей! Холм. И еще один. Взбежал…