Но так они только подумали, а прокричать не успели. Даже вскочить, и то еще не собрались, а адмирал уже хлопнул себя лапой по лбу, засмеялся и сказал:
— Вай-вай! Совсем забыл! Да и в уставе так положено — всем по трудам! А посему немедля вам сейчас конечно же питья двойную порцию! И по накрутышу обманки! По два накрутыша! По три! Вот так годится? В-ва?
И эти… косари! Орут уже, счастливые:
— В-ва! — дружно. — Вва-ва!
Значит, купились на подачку, на накрутыши. Вот где действительно безмозглое зверье! И, значит, с ними только так, как Вай Кау, и можно, и нужно. Вай Кау, значит, прав. Ну и ладно. Р-ра, пейте, косари, курите. Жадно курите, глубже, охмуряйтесь. А теперь к веслам! Порс!
И порснули. Гребли, как угорелые. Замах — за третью линию, ритм — два и два. А что, не так, что ли? Все так, все по уставу! Гребец должен грести, а место марсовых — на реях, а курс прокладывает штурман. Но какой именно должен быть курс, и сколько нужно нести парусов, и какой ритм должны держать гребцы — все это решает один только адмирал. А так как он уже решил и изменять свое решение не собирается, то наше дело — только выполнять, вот мы и выполняем. Гребите, косари, гребите. А я стою на юте, возле румпеля, смотрю на горизонт, на горизонте пусто. И это очень хорошо, что там, на горизонте, пока еще тихо и пусто, что ветер пока ровный и попутный…
А глаз на волшебной монете все отклоняется и отклоняется, все дальше, дальше к западу…
А солнце поднялось уже в самый зенит, а курс по-прежнему на юг, строго на юг. Гребцы гребут, кричат «В-ва! В-ва!», ритм — два и два; гребцы давно уже запарились и сбросили бушлаты, а все равно вон взмокли как, плюются пеной, а меж рядов опять несут вино и сухари; сухарь — в вино и в зубы, в зубы, в зубы. Гребут гребцы, «Седой Тальфар» споро идет, не рыскает, форштевень режет волны…
А глаз уже и вовсе отклонился к западу, застыл. Жара, ни ветерка, на горизонте пусто. А этим снова подают — теперь уже накрутыши; гребут они, дымят — и смрадный, душный, едкий чад густо висит над палубой.
И вдруг…
Сперва Рыжий подумал, что это ему только показалось, но все-таки навел подзорную трубу — на юг, конечно же строго на юг…
И опустил, лапы его дрожали. Немного постоял и успокоился, опять навел…
Ошибки не было — это действительно большая стая птиц летела с юга. И… Да, Сэнтей всегда упрямо утверждал, что это ничего не значит, ибо у птиц нет разума, а есть только один слепой инстинкт, что Беррик Лу это прекрасно показал и доказал. Так, по его теории, птицы, закончившие свой жизненный путь на Земле, улетают на юг, в Океан, и там гибнут в черных штормовых волнах, а вместо них из белой океанской пены рождаются другие птицы. Вот, если быть предельно кратким, примерно таким образом почтенный Беррик объясняет, почему это птицы, улетающие от нас осенью, покрыты черным оперением, а прилетающие весной — сплошь абсолютно белые, а так, во всем остальном, это одна и та же порода, один вид. Но если это даже так и Беррик прав, то разве не достойно нашего внимания такое удивительное место, где смерть одних приводит к рождению других? И…
— Ар-ра-ра-ра! Ар-ра! Ар! Ар!
Это гребцы кричат: они смотрят на юг, на стаю птиц — а теперь уже и им, на палубе, прекрасно видно птиц — и их восторгу нет предела. Р-ра, ну еще бы! Птицы летят — и этих птиц несчетное множество. Правда, они вовсе не белые, а черные, и отчего ты вдруг решил, что будут белые? Нет, черные. И ух как высоко они летят! Какой густою чередой — как грозовая туча. Летят, летят, что-то кричат…
А с палубы:
— Да это ж гуси! Гуси! Ар-ра! Ар-ра! Гуси летят! Там — континент! Земля! Ар-ра!
И все они, весь экипаж, стоят, задрав головы, кричат. Один лишь адмирал молчит, но тоже смотрит вверх. И вот уже он даже взялся за очки, чуть сдвинул их, чтоб лучше рассмотреть, — конечно, так ведь оно лучше, в темных очках разве чего… Нет, вновь прикрыл глаза очками, усмехнулся, сел на бухту каната, смотрел на гребцов. А гребцы — все смотрели на небо. А в небе черной непроглядной тучей летела стая птиц. И то были совсем не гуси Рыжий смотрел в подзорную трубу и потому мог рассмотреть летящих птиц куда подробнее. Гусь, он какой? Гусь, первое… Да что и объяснять! Где это видано, чтоб у гусей были такие клювы и такие шеи? А лапы… Вон, у вожака, он впереди, когти на лапах — словно шпоры. А как вожак летит! Да он и не летит — парит: совсем не машет крыльями, крылья расправлены, чуть-чуть только изогнуты — и ветер на них перья рвет и загибает, треплет, треплет. Там, в вышине, должно быть, очень сильный ветер, там уже, может, даже шторм, а птицам все равно — они летят густою грозовою тучей все ближе к солнцу, ближе, ближе, а вот уже вожак коснулся клювом солнца, и вот уже закрыл его, а вслед за ним — другие. Сколько их! Какая тень от них! Такая, словно уже ночь! Ар-ра! И…
Глава восьмая — МРАК
Гр-рохот! Гр-ром! И ветер взвыл! Он и действительно родился прямо здесь, меж парусов — и как рванул! Галера затрещала, вздыбилась и замерла… И снова шквал! Еще один! Еще! Вверх-вниз, вверх-вниз. Валы вздымались, падали, «Седой Тальфар» бросало, словно щепку, весла ломались, парус лопнул и бил по палубе крылом огромной птицы. Визг! Пена! Паника! А птицы…
А птиц уже не было! И солнца больше не было; была лишь туча — черная, как смоль, а в туче — всполохи, огонь, гром, молнии, вой ветра, хохот, рев и перестук, зловещий перетоп копыт Небесного Сохатого. Вот так-то вот! Нет бесконечности, нет космоса и нет иных миров, все это заумь тайнобратьев, а есть лишь Земной Диск и Небо — твердь, и Солнце — ложный бог, и, главное, конечно же Луна — мы ее дети. А тем, кто отвернулся от нее, забыл ее, тем…
Гр-рохот! Гр-ром! И грозный перестук! И — тьма кромешная! И ливень! И волны с борта на борт, с борта на борт, и адмиральский крик: «Всем по местам! Всем… Ар-р!..» А парус бьет! И ветер затыкает пасть, и страх тебя корежит, давит, душит, и страх в тебе вопит: «Смотри! Смотри! Вот, где ты! Вот, смотри!» И смотришь ты, и видишь… Нет, не видишь. Ведь этого не может быть, все это только кажется, все это наваждение, обман. Ты, чтоб стряхнуть его, мотаешь головой, кричишь, а волны бьют тебя, швыряют и рвут тебя от леера, а в тех волнах — во всех — глаза, глаза, глаза, одни только глаза и больше ничего, они призывно смотрят на тебя, ты уже видел их, эти глаза, ты помнишь их, когда-то ты искал их и надеялся, что если снова встретишь их, то сразу же… А сразу что? А ничего! И вот теперь вон сколько их вокруг, этих заветных глаз, не перечесть, ты их когда-то видел в Дымске. Тогда ты бегал по реке, по льду, искал их, звал, молил — и вот они явились, иди же к ним, чего вцепился в леер? Ведь не обман эти глаза, а явь. Так что же ты? Чего ты ждешь? Ты, может, ждешь совета от монеты? Так глянь же на нее — и там такой же глаз. Глянь! Глянь! Ну, лапу разожми, достань ее, монету, из-за пазухи, ну, что же ты не разжимаешь, а? Чего цепляешься? А? Р-ра! Л-луна! Где ты? Приди же к нам, Л-луна! Мы твои блудные дети, спаси нас, спаси!..
Но нет ее, и тьма кругом, и грохот, молнии, и волны — с борта на борт, с борта на борт. «Тальфар» трещит, гребцы визжат. А ветер все сильней, а волны — круче, а перестук копыт Небесного Сохатого уже над самой головой, в глазах темно, а лапы впились в леер, а волны рвут тебя, на лапах — кровь, но нет, не отпущу, так и пойду ко дну, но их не разожму: вой, визг кругом, и…
Адмирал! Упал на Рыжего и крепко обхватил его, и лапы отрывал от леера, кричал «Отдай! Отдай!», а ты не отдавал, но адмирал не отступался и снова рвал, снова кричал и головою бил по голове, и больно было, очень больно, очень, и силы таяли, и лапы разжимались, а те глаза — в волнах смотрели не мигая на тебя и ждали, ждали, ну а твои глаза все затекали кровью, затекали, пока…
Вдруг тьма! Да нет, совсем это не тьма, а это просто Ничего, то есть сплошная пустота, где нет уже ни тьмы, ни света, где нет ни тишины, ни грохота, ни страха, ни решимости — там, как и в бесконечности, совсем нет ничего, на то оно и Ничего — Великое, Всеобъемлющее, Всепожирающее, Абсолютное Ни-че-го. И потому, провалившись в него, Рыжий не знал, как и когда и почему этот ужасный шторм все же закончился, и как они тогда спаслись, и почему. Рыжий очнулся уже только утром, когда все это было уже давно позади. Рыжий лежал, не открывая глаз, не шевелясь. Лежал он на спине. Лежал и слушал. Было тихо. Так тихо, словно он действительно уже не на «Тальфаре», а в Глухих Выселках, в Лесу после дождя, когда тучи развеялись, вновь показалось солнце, а ты лежишь в густой траве, зажмурился и слушаешь, как Лес молчит. А Лес после дождя всегда молчит: все затаились, потому что знают, что в такой час воздух особенно прозрачен, и этот рык, который развалился под кустом, хоть и зажмурил глаза, но не спит. Да и зачем ему лежать с открытыми глазами, когда ему и так все ведомо?! И то! Зачем ему теперь, после дождя, глазеть по сторонам? После дождя ему и нюха предостаточно. Да еще как предостаточно! Ведь он после дождя чует добычу втрое лучше, чем обычно, так как дождем прибило пыль и смыло старые следы, а новые…