— Очень, очень рад, — оживился ученый. — Мне так легче будет. Я ведь в свет не вхож, протокол для меня — точно нож острый.

— Вот и Бог с ним, станем говорить по-простому.

Сели в кресла в беседке, Ломоносов представил свою жену, та с поклоном разлила по чашечкам кофе.

— А у вас тут чудесно, — осмотрелся Иван Иванович. — Райский уголок. Пруд, цветы. Можно похвалить вашего садовника.

— Полноте, какого садовника! — усмехнулся профессор. — У меня и прислуги-то в доме только три человека, на мое жалованье больше не прокормим. Все цветы — женина забота. А в саду управляюсь в основном сам, делаю прививки перочинным ножичком, что привез из Германии.

— Славно, славно: тишина, покой, воздух превосходный.

— Да, что есть, то есть: при хороших погодах я работаю завсегда в беседке — обложусь, знаете ли, книгами и пишу, пишу. Сочиняется здесь отменно.

— Представляю себе.

Оба выпили кофе, помолчали. Наконец, Бецкий перешел к сути своего посещения:

— Я ведь к вам, дражайший Михайло Василич, не по праздности ехал, а с приветствием от ея величества матушки-императрицы.

Приподнявшись, хозяин поклонился, приложив руку к сердцу:

— Преисполнен благодарности и священного трепета.

— Да-с, конечно. Завтра в это время самодержица наша соизволят visiter votre maison et faire une entretien d’affaire[7].

Явно порозовев от нахлынувших чувств, собеседник ответил:

— Счастлив и благоговею уже в сладком предвкушении. Подготовимся со всем[7] тщанием. Но осмеливаюсь спросить вас, Иван Иваныч, до каких предметов простирается интерес ея величества? Дабы не застигнутым быть врасплох.

Бецкий не спешил с разъяснением, глядя куда-то сверх плеча Ломоносова, в темный уголок сада. Наконец, сказал:

— Интереса много — относительно трудов ваших в области наук и искусств. Не уполномочен проникать в частности. Mais le principal est une proposition importante.

— Apropos de quoi?

— Des fonctions récentes, mais je ne suis pas habilité à declarer cela[8].

Озадаченный ученый даже слегка вспотел и без всякого политеса машинально смахнул пальцем капельки, выступившие под носом на верхней губе. Сжалившись над ним, генерал-поручик кое-что поведал:

— В Академии наук будут перемены. Надо исправлять недочеты. И ея величество рассчитывает в том числе и на вашу помощь. Это всё, что я могу нынче сообщить.

Михаил Васильевич пафосно проговорил:

— Рад весьма. Жизнь моя благу Отечества посвящена всецело. И не пощажу сил своих для очистки Академии ото всяческой скверны.

— Вот об том и речь.

Бецкий отказался от хозяйского предложения отобедать, встал и коротко кивнул на прощанье:

— Честь имею, ваше высокородие. Значит, завтра сразу же пополудни. Будьте во всем готовы.

— Понимаем, а как же, это ведь событие государственной важности!

А когда гость ушел, Ломоносов суеверно перекрестился:

— Боже ж мой, и почет и страх. Иль о славе речь, или голова с плеч! Как моя карта ляжет.

Целый день и вечер с вызванными учениками и мастерами приводили дом, лабораторию, обсерваторию, мозаичную мастерскую, сад и берега пруда в идеальный порядок. Да и ночью было не до сна: Михаил Васильевич, сидя в кресле в спальне, запалив свечу, составлял план будущей беседы с императрицей — как бы важное что не упустить.

3

Как известно, Екатерина II сделалась императрицей за два года до описываемых событий, в результате переворота, во главе которого стояли братья Орловы.

Муж Екатерины, император Петр III, был убит. Манифест от имени будущей государыни набирался и печатался загодя, тайно, в типографии секретаря канцелярии Академии наук Ивана Тауберта, и готовые экземпляры сохранялись у него дома. А затем, после воцарения самодержицы, развозились по Петербургу.

Эту преданность не забыли, и Иван Андреевич вскоре получил титул статского советника. Он упрочил свои позиции в Академии, распоряжаясь всеми финансами, и, не будучи никаким ученым, больше плел интриги, нежели содействовал укреплению российской науки. Многие профессора, в том числе и Ломоносов (тоже по чину статский советник, кстати), презирали его, даже ненавидели.

Был у Тауберта свой любимчик — двадцатидевятилетний историк Август Людвиг Шлёцер. Тот, работая в петербургских архивах, разбирая русские летописи, в том числе и «Повесть временных лет», как-то высказал патрону идею — издавать анналы в виде книг в типографии Тауберта и пускать в продажу, а потом перевести на латынь, французский и немецкий и издать за границей, что сулит баснословные барыши. Так составился их союз. Разумеется, под вполне благовидной вывеской популяризации русской истории.

В воскресенье, 6 июня 1764 года, в те часы, когда Ломоносовы готовились к приезду императрицы, Шлёцер обедал дома у Тауберта. Молодой ученый обратил внимание, что Иван Андреевич не в своей тарелке, отвечает рассеянно, невпопад и почти не ест. Август Людвиг не замедлил спросить (разговор у них обычно шел на немецком):

— Вы какой-то сам не свой, герр секретарь. Что-нибудь случилось?

Тот, взглянув на него затравленно, только отмахнулся:

— Ах, потом, потом, это разговор сугубо конфиденциальный. — И, когда они оба удалились в кабинет последнего, озабоченно произнес: — Ветры переменяются, дорогой Август. Это-то меня весьма беспокоит.

— Ветры? О чем вы?

— Бецкий интригует против нас!

— Вот как? Что он хочет?

— Русифицировать Академию.

— То есть?

— Ограничить число иностранцев, работающих в ней. Упразднить канцелярию. И на все ключевые должности рассадить русских.

Шлёцер помолчал, обдумывая сказанное. А потом невозмутимо ответил:

— Против его идеи возражать трудно: в русской Академии большинство должно быть за русскими. Но на практике это реализуемо вряд ли — ну, по крайней мере, теперь. Ибо где взять столько русских ученых? Иностранцев и приглашают работать в Петербург, потому что своих не хватает. И к тому же императрица — сама немка. Нас не даст в обиду.

Тауберт начал горячиться:

— Вы напрасно думаете так, милый Август. Государыня всячески старается походить на русскую, даже распускает глупые слухи, будто Бецкий — ее отец, будто мать ее с ним грешила в молодости.

— Это правда?

— Чепуха, конечно. Но весьма сейчас в моде в светских кругах. Как бы там ни было, защищать иностранцев впрямую она не будет, чтобы не вредить своей репутации.

— Ну, не знаю, не знаю, — отозвался историк, — сможет ли нынешний президент Академии господин Разумовский сдвинуть с места этакую махину. Он приятный человек, но не более того. Тут необходим крупный авторитет. Целеустремленный, упрямый…

У Ивана Андреевича от наплыва чувств даже съехал на затылок парик.

— Есть такой! — прошипел он, склонившись к другу. — Бецкий выбрал своим орудием Ломоносова! Понимаете — Ломоносова! Русского медведя!

Шлёцер помрачнел:

— О, вот это уже серьезно.

— Более чем серьезно, мой дорогой! Если Ломоносов встанет во главе Академии, нам конец. Нашим планам конец!

Август Людвиг проговорил:

— Возвратиться в Германию мы всегда успеем.

Тауберт, закатив глаза, глухо произнес:

— Вам-то что, молодому, рьяному — вы успеете сколотить капитал везде. Мне уже поздно начинать в Германии с чистого листа.

— А нельзя ли как-то воспрепятствовать замыслам Бецкого? — озадачился его протеже.

У хозяина типографии вырвалось:

— Если только Бог приберет Ломоносова!

Оба с перепугу перекрестились. Шлёцер заметил:

— Кстати, говорят, Ломоносов тяжко болен…

Собеседники встретились взглядами и замолчали. Каждый подумал о своем. Но пришли они к общему выводу: новая цель их объединит еще больше.

4

Понедельник, 7 июня 1764 года, выдался нетяжелым: ни прохладно, ни жарко, облачка на небе, легкий ветерок. Бецкий ехал в одной карете с двумя Екатеринами — самодержицей и ее ближайшей подругой, княгиней Дашковой. В свете говорили, что последняя — не простая, а интимная подруга государыни; впрочем, как говорится, свечку никто не держал… Дашковой шел в ту пору двадцать первый год, но она была матерью уже троих детей (младший сын родился семь месяцев тому назад). Юная, пикантная, с дерзким взглядом, в новомодных нарядах и высоком белом парике, выглядела она превосходно. Бецкий развлекал дам-насмешниц байками о крутом нраве Ломоносова: несколько лет назад на того напали трое бродяг, чтоб ограбить, так профессор их поколотил; в результате первый бродяга потерял сознание, третий убежал, ковыляя, а второго химик сам «ограбил» — снял с него одежду и унес, в виде компенсации за доставленные волнения. Из чего генерал-поручик делал вывод: