— Разве то, что все свое завещание на меня составил, не свидетельствует о нашем родстве?
— Вероятно, да. Ты ведь самый близкий для него человек теперь. И заботилась о нем все последние годы. Но при чем тут кровное родство?
Помолчали.
— А известно ли, от кого у князя Трубецкого народился Бецкий? — задал вопрос испанец.
— От какой-то шведки. Князь во время русско-шведской войны оказался в плену. И провел в Стокгольме 18 лет! Но условия плена, судя по всему, не были суровыми — ведь туда к нему разрешили приехать его жене с дочкой из России. Вот мадам Нарышкина-Трубецкая, значит, приезжает, а у папочки сынок бегает, Ванечка-меньшой! Хо-хо-хо!
— Кто же эта шведка?
— Бог весть! Кто-то говорил, баронесса Вреде, урожденная Скарре, но доподлинно никому не известно. Князь потом привез мальчика на Русь, записал Бецким. И, по настоянию его императорского величества Петра Первого, отрока отправил учиться в Данию. В местный кадетский корпус. Не окончил, потому что свалился с лошади и сломал ногу. Вот с тех пор и прихрамывал… А закончил обучение в университете Лейпцига… Оказался в Париже, где служил в русской миссии секретарем — при посланнике, князе Долгоруком…
Самодержица, чувствуя, что невольно подобралась к факту знакомства Бецкого с ее матерью, герцогиней Иоанной-Елизаветой Ангальт-Цербской, быстро закруглила рассказ:
— Ладно, так до бесконечности можно вспоминать. Чаю мы попили и потолковали о том о сем — что ж, пора и честь знать. Я зайду к Иван Иванычу — как он там? — да и спать поеду. Завтра трудный день. Ну а вы, коли что, не дай Бог, случится с недужным — сразу сообщайте.
— Непременно, ваше величество, в тот же самый миг.
Умирающий при ее появлении приоткрыл глаза. И проговорил:
— Ты ли это, Катя?
— Я, Иван Иваныч, кто ж еще!
— Уезжаешь, да? Больше не останешься?
— Засиделась больно. Ты не огорчайся: может, загляну завтра.
Воодушевившись, старик взмолился:
— Загляни, Катюша, сделай милость! Я уж постараюсь до завтра не отойти. Столько хотел еще сказать! Приезжай, пожалуйста. Может, напоследок…
— Обещаю: приеду.
— Ручку дозволь облобызать.
Протянула ему ладонь, он приник к ней холодноватыми спекшимися тубами. Прошептал: «Доченька родная…» Или показалось?
Государыня склонилась и поцеловала его в лоб.
День второй: 31 августа 1795 года
Вроде полегчало: духоты прежней нет, из окна веет \ветерок. Облака на небе. Хорошо бы дождик! Все соскучились по его живительной влаге — люди, зелень, земля… Полегчало-то полегчало, только голова все равно тяжелая. Удивляться нечему: задремала только под утро. Повлияли волнения ночи: умирающий Бецкий, разговоры, воспоминания… Душу разбередили. Ехала домой в угнетенных чувствах, а потом молилась под образами. Об Иван Иваныче, Сашеньке и Костике… и чуть-чуть о Тоше… и о Леше Бобринском, и о Лизе Темкиной… А о Павле пусть его жена молится, коли пожелает!.. Грустно просыпаться одной. Раньше хоть собачки-левретки веселили. И особенно — солнышко Земира, как я ее любила! А она меня. Чудные глаза. Понимала все, словно человек. Разве что могла только лаять. Так я горевала по ее смерти — только о Потемкине больше! Десять лет как она преставилась. Надо помянуть. После зареклась я иметь собачек — лишь привяжешься и полюбишь, а она уже померла. Короток век собачий. Да и человечий не намного больше. Вроде еще вчера я была молодой да сильной. А уже почти что старуха. Прожила жизнь, надеясь: завтра, завтра будет настоящее счастье. И теперь ясно понимаю: лучше уже не будет. Никогда! Только хуже, хуже, хуже. Еду с ярмарки. Впереди только одинокая старость и смерть.
Это перемена погоды действует на нервы. Видимо, быть дождю. Бецкому и тут повезло: уезжать в дождь — добрая примета. Вроде крестишься заново. А когда уезжаешь навсегда, то тем более. Бецкий вообще везунчик, баловень судьбы, хоть и сетовал на свое бастардство. Прожил долгий век — славно, мирно, без особых трагедий, но зато знал любовь красивейших женщин, совершил много добрых дел. Уготовано местечко в раю. Там и встретимся. Я надеюсь, что Господь не осудит меня на вечные муки. Смерть Петра Федоровича вовсе не на моей совести, Пугачева казнили за дело. А других тяжких прегрешений за собой я не вижу. Фаворитов меняла часто? Так ведь потому что сердце жаждало страсти и любви. Бог есть любовь. Нешто за любовь можно осуждать?
Шесть часов уже, надо подниматься. Если б кто-то знал, как не хочется! Полежать, поваляться еще немного, всех просителей погнать в шею и устроить праздник. Фейерверки, кушанья, балет… Но нельзя, нельзя: не поймут, осудят. А тем более скоро фейерверк будет — на балу в честь тезоименитства Лизоньки, юной супруги Сашеньки, там и погуляем. А сегодня рабочий день. Есть порядок. И его нарушать не след. Все-таки сильна во мне немецкая кровь. И никто не знает, есть ли еще и русская вперемешку со шведской…
Что надеть? Вот, пожалуй, этот голубой пеньюар. И такой же чепчик. В нем я буду выглядеть очень импозантно. Пусть меня такой и увидит Тоша. Может, хоть сегодня допустить его в мой альков? Фуй, да я же обещание дала Бецкому — снова заглянуть. Кто меня тянул за язык? Доброта моя иногда бывает чрезмерной. Многие этим пользуются. Или не поехать? Вновь полночи — коту под хвост. Днем-mo не поеду, чтобы не вызывать пересудов. Нет, поехать надо. Бедный Иван Иваныч будет ждать. Если не помрет. Хоть бы помер уже скорее! Господи, прости. Говорить так грех, но, с другой стороны, если разобраться — часом раньше, часом позже, для него все едино, а для нас кругом — облегчение. И особенно для меня. Сразу отпадает необходимость навещать больного. Нового ничего не скажет, а тогда зачем? Да, пожалуй, если не помрет даже, не поеду сегодня. Нервы не железные. Надо попросить у Иван Самойлыча Роджерсона капель успокоительных. Чтобы пережить столько огорчений. Или же поехать? Ладно, там посмотрим. Времени до вечера еще много.
Тюльпин, как всегда, принес кофе.
— Что толкуют в городе, Захар?
— Так ведь что толкують, ваше императорское величество? На Неве утопленницу словили. То бишь ея хладное тело. Кто такая — не знають. Да еще чреватая. Может, и сама в речку сиганула, дабы смыть позор?
— Ужасы какие!
— А еще, говорять, Бецкий скоро кончится. За священником бегали, дабы соборовать. — Камердинер перекрестился. — Успокой его душу грешную, Господи Иисусе!
Государыня тоже перекрестилась. А потом сказала:
— Если бы он кончился, мне бы доложили. Не было посыльных от Де Рибасов?
— Перед тем как зайтить к вашему величеству, не видал-с.
— Позови ко мне Королеву.
— Слушаюсь.
У Протасовой, как всегда, цвет лица был великолепный, чистый персик, вроде и не ездила полночи с государыней к отходящему генералу.
— Ты сегодня готова снова ехать?
Безразлично дернула плечиком:
— Как прикажете, матушка-государыня. Я велю немому Кузьме, чтоб сидел наготове?
— Погоди пока. Я еще не решила.
— И то верно. Для чего дважды навещать? Снизошли, простились — слава Богу, был в своем уме, осознал и смог оценить. Больше ничего и не надо.
— Ты считаешь?
— А к кому еще вы ездили дважды? Ни к кому. Что-то не припомню.
— Верно, ни к кому. Но Иван Иваныч — человек особенный. В лучшие его годы был мне близкий друг. Очень близкий друг. Фавориты менялись — Бецкий оставался. Только Глашка Алымова нас тогда рассорила. А потом он и вовсе заболел…
— Он, поди, уж в беспамятстве нынче.
— Говорят, что соборовался.
— И на похороны поедете?
— Нет, вот это уж вовсе ни к чему.
— Ну, так и сегодня побудьте дома. Не ровен час, дождик хлынет.
— Может, и останусь.
Пили кофе и болтали о пустяках.
Облачившись в утреннее платье, самодержица переместилась к себе в кабинет. Писем было много — больше двух десятков. Рассмотрев конверты, большинство из них отдала на прочтение Гавриилу Романовичу Державину, а сама вскрыла только три — от его величества короля Швеции, от сыночка — Алексея Бобринского, а еще из Парижа от Мельхиора Гримма, в переписке с которым состояла много лет.