— Да какие ваши лета, Михайло Василич!
— У меня предчувствия…
На горячее была тушеная свиная коленка с овощами и пивом — нежная, сытная, очень вкусная. Раздобревший хозяин сетовал:
— Что-то ты, Алексеюшка, мало кушаешь. А плохой едун и плохой плясун — суть плохой работник. Мы таких в семью не возьмем!
— Ах, папа! — вспыхивала Елена.
— Ну, шучу, шучу. Он же понимает. Впрочем, в каждой шутке есть доля правды. На семейную жизнь тоже необходима силушка. Ну а как же? Содержать молодую жену непросто. У нея запросы. А когда пойдут детки…
— Ах, папа, пожалуйста!
— Что же в том такого? Внуков с удовольствием буду нянчить. Ладно, не смущайся. Забегать вперед мы не станем. Sei nicht voreilig, ya,ya![19]
Вскоре Михаил Васильевич объявил, что смешение водки с пивом на него подействовало прискорбно и ему необходимо прилечь. Вместе с Елизаветой Андреевной вышел из-за стола и, нетвердо ступая, удалился. Встал и гость:
— Мне, наверное, тоже пора идти, как я полагаю?
— Как, а чай? — удивилась Лена.
— Да удобно ли без хозяев?
— Я вам разве не хозяйка, Алексей Алексеевич?
— Извините, конечно. — И сел.
Пили чай с пирогом с черникой: сладким, сочным, вязкая начинка делала зубы и язык темно-синими.
— Что вы переводите нынче? — спрашивала девушка.
— Канта Иммануила.
— Кто таков?
— Очень интересный прусский ученый. Мыслит оригинально. Завершаю перевод новой его работы «Единственно возможное основание для доказательства бытия Бога».
— В чем же видит он сие основание?
— В разуме и разумности. Опытным, матерьяльным путем доказать божественное нельзя — ибо нематерьяльно есть и не познаваемо смертным человеком. Но зато в человеке есть нематерьяльное, божественное начало — разум, дух, душа. Этим разумом он распознаёт разумность всего сущего — и устройства Вселенной, и устройства земной природы, и законы физики, химии, прочих всех наук. Эту разумность мира создал великий Разум, то есть Бог. А иначе везде царил бы хаос. Коли хаоса нет, значит, Бог есть.
— Ох, как здраво! Просто и логично. А дадите мне самой почитать? Можно в оригинале, на немецком.
— Как изволите, Елена Михайловна. Но в оригинале читать нелегко. Это я сейчас пересказывал своими словами, а для понимания Канта надо знать и другие его работы, ранние, всю космогоническую теорию.
— Ничего, как-нибудь осилю. У отца спрошу, коли не пойму. Или же у вас.
— Объясню с удовольствием.
После чая прогулялись в саду. Алексей Алексеевич шел по красной, тертым кирпичом посыпанной дорожке, заложив руки за спину, на полкорпуса пропустив девушку вперед; любовался ее белой шеей — нет, не лебединой, не такой тонкой, но похожей на шею античной статуи, словно высеченной из мрамора; любовался открытыми по локоть руками, пальцами, сжимавшими кружевной платок; мочке уха с бриллиантовыми сережками… Так хотелось их поцеловать! Всю ее облобызать, с головы до ног, женственную, пышущую молодостью, жизненной энергией!.. Отогнав эти плотские фантазии, он спросил:
— Вы не против, если я воспользуюсь приглашением вашего папеньки и приеду на день-другой к вам в имение?
Повернув голову, посмотрела на него изучающее:
— Отчего ж? Не против. Домик там небольшой, только, полагаю, места хватит всем. Мы могли бы покататься на лодке.
— С удовольствием. Только я грести не умею.
У Елены вырвалось:
— Ах ты Господи, Боже мой! Что же вы, monsieur savant[20], ничегошеньки не умеете — ни грести, ни плавать? Может, и верхом не скачете?
Константинов совсем смешался:
— Верно, не скачу… Я же не военный какой-нибудь, для чего мне это?
— Разве только военные скачут? Я люблю верховую езду, папенька меня выучил.
— А меня никто не подвиг. С детства интересны были токмо книги, науки.
Девушка вздохнула нарочито печально:
— Книги книгами, я их тоже очень люблю, но нельзя жизнь учить по книгам. Как же вы хотите сделаться супругом и отцом семейства, коли жизни совсем не знаете?
Он парировал:
— Жизнь, mademoiselle goguenarde[21], состоит не токмо из гребли, плавания и скачек. То, что надо с практической точки зрения, я-то знаю. Уж не пропадем.
— Кто «не пропадем»?
— Мы с вами.
— Я-то здесь при чем?
— Да притом, что хочу жениться именно на вас.
Ломоносова повела плечом:
— Ну, не знаю, право. Я согласия пока не давала, да и вряд ли дам когда-нибудь. — Помолчав, добавила: — Слишком уж мы разные — и по возрасту, и по образу мыслей.
Кандидат в женихи бросил хладнокровно:
— Противоположности сходятся… И вообще матушка-императрица нам дала сроку восемь месяцев, вплоть до вашего шешнадцатилетия. Поживем — увидим.
— Поживем, конечно, увидим, только не хочу вас зряшно обнадеживать. Человек вы порядочный, добрый и доверчивый. И дружить с вами — точно удовольствие. Токмо замуж? Сердце не лежит. Вы уж не взыщите.
— Я и не взыскую, — стойко перенес приговор Константинов. — Мне и то отрадно, что не отвергаете моей дружбы. А насчет сердца — повременим… — Он закончил решительно: — Я в имение приеду погостить к вам. Да, приеду всенепременно.
Девушка взяла его за руку и слегка пожала:
— Милости просим, mon ami[22]. Проведем время весело.
Глава вторая
Ну-с, пришла пора познакомить читателя еще с одним персонажем нашего повествования — тридцатидвухлетним Иваном Семеновичем Барковым. Именно, именно, тем Барковым, неприличные вирши которого вскоре разлетятся по всей Руси великой, превратив их автора в нарицательное лицо, зачинателя «охальной» поэзии, приписав ему в дальнейшем целый ряд сочинений, созданных другими весельчаками.
Был он тоже попович и вначале учился в духовной семинарии, а в шестнадцать лет через Константинова передал Ломоносову несколько собственных переводов из Горация и Вергилия для оценки. Михаил Васильевич восхитился поэтическим талантом Ивана. Познакомился с ним и уговорил перейти в университетскую гимназию, где, с его точки зрения, стихотворный дар юноши мог был расцвести ярче. Но, лишенный строгих запретов семинарии, молодой человек неожиданно пустился во все тяжкие — пил, курил, сквернословил и особенно пристрастился к обществу срамных девок. Гимназические взыскания (вплоть до порок) помогали временно. Кончилось тем, что Баркова изгнали из учебного заведения и его подобрал Тауберт — сделал наборщиком в своей типографии. Подрабатывал парень и у Ломоносова: переписывал набело его рукописи. Вскоре, по протекции того же Михаила Васильевича, получил в Академии должность штатного писца-копииста: занимался историей, переписывая древние русские летописи, подготавливая их к печати. Тут-то его и нашел молодой немецкий ученый Шлёцер, о котором уже шла речь: предложил копировать больше, чем заказывали другие историки, а за дополнительные списки вызывался платить из собственного кармана. Поначалу Барков работал на Шлёцера с удовольствием, липшие деньги пропивал и тратил на баб, но потом задумался и пришел к неутешительным выводам. И решил поделиться ими со своим учителем Ломоносовым. А поскольку Ломоносов находился вне Петербурга, в собственном имении, то поехал туда, под Ораниенбаум.
Земли эти вместе с двумя сотнями крестьян были пожалованы профессору десять лет назад Елизаветой Петровной для устройства там фабрики стекла. Всем строительством тогда занимался лично Михаил Васильевич при подмоге шурина — Иоганна Цильха. Фабрику возвели на реке Рудице, параллельно обустраивая барскую усадьбу — двухэтажный дом с мезонином, погреб, баню и конюшню с хозяйственными постройками. Рядом разместили лабораторию, а напротив — водяную мельницу в три колеса (первое — пилить доски для строительства, от второго приходил в движение механизм, делавший смеси материалов для выпуска стекла и шлифовки мозаик, третье — собственно, молоть рожь и пшеницу для еды фабричных людей). К дому примыкал сад, ближе к реке располагалась кузня. Ниже по течению Рудицы поднялась фабричная слобода.