Свет сказал бы, что она обрела спасение, — и, вероятно, был бы неправ. Возможно, Розалии было бы лучше и впредь идти по пьяной дорожке — так она хоть понемногу утрачивала гордыню и подозрительность и приобретала крупицы доброты.
— Приветик, Рози, голубушка!
Тогда несколько дам неопределенного или, увы, слишком определенного промысла начали каждое утро здороваться с нею таким манером и предлагать в одиннадцать пропустить по маленькой. Жизнь казалась ей лучше, она даже училась находить разницу между самым приторным дешевым красным портвейном и марками посуше и постарше. Она начала обмениваться секретами и сама пару раз выслушала без упреков такое, из чего следовало, что ее собеседница отнюдь не примерная барышня. Портвейн действительно не идет на пользу здоровью, если его потребляют все время и в изрядных количествах, но у нее был крепкий организм. Долгие годы она вела здоровый образ жизни.
Теперь ее как подменили. Она делала вид, что не слышит, когда ее окликали с другой стороны улицы; она — неслыханное дело — отказывалась от угощения, не говоря уж о том, чтобы самой поставить знакомой выпивку. Ее называли воображалой, воображалой она и была; а возместить утраченных подружек ей было некем и нечем. Существует особый ад для снобов, которые не могут найти других снобов, чтобы предаваться снобизму в их обществе. Миссис ван Бир часами сидела в своих прибранных комнатах, исполненная аристократизма, презирающая вульгарных соседей, ненавидящая горделивых родственников и безутешная сердцем.
Она регулярно писала в Африку родителям Филиппа, которые давно уже раскаивались, что извлекли ее из небытия, и отвечали на ее письма с большими перерывами. Как-то раз она отправилась проведать Филиппа, который учился в школе-интернате. Но мальчик сильно ее невзлюбил, и в школе ее вежливо попросили больше не приезжать, разве что попросят сами родители.
Такой жизни наступил внезапный конец.
Арнольд Аркрайт должен был приехать с женой на родину в отпуск. Им хотелось провести как можно больше времени с ребенком и сэром Генри, поэтому они сообщили ему телеграммой, что полетят самолетом.
Сэр Генри отправился в Девон, где у него был маленький, но роскошный дом, который он сам построил и за которым присматривали Родд и его жена, находившиеся в услужении у сэра Генри с 1919 года. Дом проветрили, перестелили постели, любимый кларет Арнольда, «Шато Понте Кане» урожая 1920 года, с большими предосторожностями доставили из города. Сэр Генри лично обратился в школу с письмом, и по его настоятельной просьбе Филиппа освободили от занятий.
Вечером накануне прибытия сына с невесткой сэр Генри сидел в широком плетеном кресле на той самой лужайке, где позже резвился удравший домашний кролик. Сэр Генри был довольно массивный семидесятипятилетний старик и передвигался с трудом. Усевшись в кресло, он не любил, чтобы его заставляли вставать.
Родд принес телеграмму ему на лужайку. Солнце садилось, но еще можно было читать. Сэр Генри долго доставал очки, но наконец надел их и прочел телеграмму. Лицо у него вдруг так изменилось, что Родд отважился обратиться к нему без разрешения:
— Дурные известия, сэр?
Не решаясь заговорить, сэр Генри протянул ему телеграмму. Самолет потерпел катастрофу, компания с прискорбием извещала, что все пассажиры погибли.
Воцарилось гробовое молчание.
Казалось, прошли века, прежде чем Родд неуверенно произнес:
— А мастер Филипп, сэр? Может, я…
— Нет, — хрипло ответил сэр Генри. — Я должен сказать ему сам. — Он попытался встать, но не смог. — Оставьте меня пока что. Я позже приду.
Небо сделалось темно-синим, редкие облачка понемногу теряли розовую, как на глянцевитых открытках, подсветку. На деревьях, что тянулись цепочкой в дальнем конце сада, каркали и возились грачи, но и они наконец угомонились. На фоне последних оставшихся на небе горизонтальных оранжевых полос стволы казались совсем черными.
В саду стемнело, краски исчезли, только самые светлые цветы выделялись белыми пятнами. Но мужчина в кресле, превратившийся теперь в черный сгорбленный силуэт, не двигался. Наконец миссис Родд обратилась к мужу:
— Ему вредно сидеть там вечером на холоде, да еще с мрачными мыслями. Если ты не пойдешь, я сама пойду поговорю с ним.
Сэр Генри не ответил и не пошевельнулся, когда она до него дотронулась. Отныне ему не дано было ни разговаривать, ни шевелиться. Его сердце остановилось — незаметно и безболезненно. Приехавший по вызову врач сказал, что у сэра Генри давно было слабое сердце и дознания в данном случае не требуется.
Вот почему через несколько дней мистер Арчибальд Гендерсон вызвал Розалию ван Бир на оглашение завещания. Филипп, бледный, со слабыми бронхами (печать рожденного в Африке) мальчик, тоже присутствовал — в черном костюме и при эскорте в виде мистера и миссис Родд. Сэр Генри завещал свое состояние, которое оценивалось в семьдесят восемь тысяч фунтов стерлингов, совместно Арнольду и Маргарет Аркрайтам, а в случае, если они скончаются раньше завещателя, — их сыну Филиппу. В обоих случаях от наследников требовалось сохранить за Джеймсом и Элизабет Родд их места, а если Родды захотят уволиться, то выплатить им по 500 фунтов каждому. Опекун для Филиппа не был указан, но фирма «Симмс, Симмс, Гендерсон и Симмс» была назначена его попечителем. Мисс ван Бир по-прежнему должно было выплачиваться содержание.
В случае смерти Филиппа до достижения им двадцати одного года Родды получали по две тысячи фунтов, кое-какие суммы выделялись на разные благотворительные цели, остальное отходило миссис ван Бир. Вероятно, сэр Генри не очень серьезно относился к такой возможности.
После оглашения завещания Розалия подошла к мистеру Гендерсону.
— Я единственная живая родственница бедного мальчика, — сказала она. — Я являюсь его естественным опекуном. Надеюсь, вы не станете спорить.
Мистер Гендерсон тоскливо на нее посмотрел. Но на всем свете не осталось никого, кто мог хотя бы претендовать на опекунство.
— Что ж, — ответил он. — Что ж… Видимо, так.
Розалия переехала в Девон, обосновалась в доме сэра Генри и забрала Филиппа из школы. Она заявила, что по состоянию здоровья он нуждается в домашнем учителе, и молодой человек, выбранный наугад из списка преподавательского агентства, ежедневно приезжал на велосипеде заниматься с Филиппом.
Она нанесла визиты некоторым знакомым сэра Генри, но один лишь викарий побывал у нее с ответным визитом. Через некоторое время он тоже перестал ее навещать и забывал приглашать к себе. Ее жертвования на церковные нужды не отличались особой щедростью; викарий позволил взять верх естественной антипатии к этой даме. В конце концов, и в церковь ходила-то она от случая к случаю.
И только пожилой доктор Паркс, для которого ее полностью надуманные недуги и отчасти придуманная ею же слабость Филиппа служили важным источником дохода, не оставлял ее своими заботами. Он часами выслушивал ее воспоминания, редко когда отказывался остаться на ленч и был готов приехать по вызову в любой час дня или ночи. Он полностью разделял ее мнение о слабости Филиппа и одобрял почти все ее запретительные меры. Прописанная им диета в точности отвечала ее представлению о здоровом детском питании (рис с черносливом и вдоволь жидкостей); самой себе она прописала по стакану доброго портвейна после каждого приема пищи и всякий раз, как на нее «нападает слабость».
Доктор был худой, седой и сутулящийся старик; в голосе его сквозила профессиональная вкрадчивость. Пациентов у него становилось все меньше, а счета, что он посылал миссис ван Бир, напротив, росли и оплачивались безоговорочно. Он не был ни бесчестным, ни в каком бы то ни было смысле бессовестным человеком. Последующие события привлекли к нему всеобщее внимание и выставили в неблагоприятном свете. Но он являл собой типичного усердного практикующего врача-терапевта; профессиональный его уровень был вполне приемлем для 1889 года (тогда он в последний раз попытался повысить квалификацию). У него слабели память и зрение, ему все труднее становилось сосредоточиться. Отсутствие других средств к существованию вынуждало его продолжать практику, тогда как ему давно пора было уйти на покой. Однако ему приходилось зарабатывать на жизнь, и по этой причине кому-то другому пришлось умереть.