И действительно, францисканец поклонился, а доктор и иезуит упали на колени. Арамис, побледнев не меньше умирающего, обвел взглядом всех актеров этой сцены. Удовлетворенное честолюбие приливало вместе с кровью к его сердцу.
– Поспешим, – попросил францисканец, – меня гнетет, мне не дает покоя то, что я должен еще сделать! Я не успею выполнить задуманного.
– Я выполню все, – обещал Арамис.
– Хорошо. – И, обращаясь к иезуиту и к доктору, францисканец добавил: – Оставьте нас одних.
Те повиновались.
– Этим знаком, – сказал он, – вы можете сдвинуть землю; этим знаком вы будете разрушать, этим знаком вы будете созидать: In hoc signo vinces![10] Закройте дверь, – закончил францисканец, обращаясь к Арамису.
Арамис запер дверь и вернулся к францисканцу.
– Папа составил заговор против ордена, – сказал монах, – папа должен умереть.
– Он умрет, – спокойно отвечал Арамис.
– Орден должен семьсот тысяч ливров одному бременскому купцу по имени Бонштетт, который приехал сюда, прося в качестве гарантии моей подписи.
– Ему будет уплачено, – обещал Арамис.
– Шестеро мальтийских рыцарей – вот их имена, – благодаря болтливости одного иезуита одиннадцатого года узнали тайны, доверяемые только членам ордена, посвященным в третью степень; нужно узнать, как поступили эти люди с тем, что им было открыто, и не допустить дальнейшего разглашения.
– Это будет сделано.
– Троих опасных членов ордена нужно отправить в Тибет, чтобы они погибли там; они приговорены. Вот их имена.
– Я приведу приговор в исполнение.
– Наконец, в Антверпене живет одна дама, двоюродная внучка Равальяка; у нее есть бумаги, компрометирующие орден. В течение пятьдесят первого года ее семья получала пенсию в петьдесят тысяч ливров. Пенсия – тяжелый расход; орден не богат… Выкупите бумаги за определенную сумму, а в случае отказа уничтожьте пенсию… не подвергая орден опасности.
– Я обдумаю, – сказал Арамис.
– На прошлой неделе в Лиссабонский порт должен был прийти корабль из Лимы; для виду он нагружен шоколадом, в действительности на нем золото. Каждый слиток прикрыт слоем шоколада. Это судно принадлежит ордену; оно стоит семнадцать миллионов ливров; потребуйте его: вот документы.
– В какой порт велеть ему зайти?
– В Байонну.
– Если не помешает погода, он прибудет через три недели. Это все?
Францисканец сделал утвердительный знак, потому что не мог больше говорить; кровь подступила ему к горлу и хлынула изо рта, из ноздрей и из глаз. Несчастный успел только пожать руку Арамису, затем в судороге упал с кровати на пол.
Арамис приложил руку к его сердцу: сердце не билось. Нагнувшись, Арамис заметил, что один лоскуток бумаги, переданной им францисканцу, уцелел. Он взял его, сжег и позвал духовника и доктора.
– Ваш кающийся предстал перед богом, – обратился он к духовнику, – теперь он нуждается только в молитвах и обряде погребения. Идите приготовьте все нужное для самых скромных похорон, какие подобают бедному монаху… Ступайте!
Иезуит ушел. Тогда, обращаясь к врачу, лицо у которого было бледное и встревоженное, Арамис тихонько сказал:
– Господин Гризар, вылейте из этого стакана все, что в нем осталось, и сполосните его; в нем еще слишком много того, что Главный Совет приказал вам прибавить в лекарство.
Ошеломленный, испуганный, подавленный, Гризар чуть не упал навзничь. Арамис жалостливо пожал плечами, взял стакан и вылил содержимое в золу камина. И ушел, захватив с собой бумаги покойника.
XXXV. Поручение
На следующий или, вернее, в тот же день, ибо только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, – Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.
Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль летела клубами и оседала на деревьях.
Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:
– Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.
Лавальер опустила голову и вздохнула.
– Это ни на что не похоже, – продолжала Монтале. – Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну. Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.
Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.
– А я, – сказала она, – спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе? Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?
– Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?
– Не знаю, – отвечала Луиза, – знаю только, что по крайней мере с моей стороны была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.
– Скажем лучше: о тебе, – рассмеялась Монтале, – о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.
Лавальер опустила голову:
– Право, ты меня огорчаешь.
– Я?
– Да, эти шутки очень неприятны мне.
– Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно. Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.
– Ах, милая Монтале, – вздохнула бедная девушка, – ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.
– Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?
Луиза смутилась.
– Опять расспросы! – вскричала она. – Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова? О, это ужасно!
– Да что ж тут ужасного?
– Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.
– О-го-го! – возмутилась Монтале. – Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя. Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.
10
Во имя этого знамени победишь! (лат.)