Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.
– Это все, господин де Сент-Эньян? – спросила принцесса.
– Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.
– Хорошо, – согласилась принцесса, – переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.
– Амарилис самая старшая из троих, и, однако, – поспешил прибавить де Сент-Эньян, – этой зрелой особе еще нет двадцати лет.
Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.
– Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные, как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диану-охотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.
– О, какая злая пастушка! – сказала принцесса. – Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?
– Все пастухи надеются на это, – вздохнул де Сент-Эньян.
– Особенно пастух Аминтас, не правда ли? – улыбнулась принцесса.
– Пастух Аминтас так робок, – продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, – что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.
Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.
– А Галатея? – спросила принцесса. – Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.
– Принцесса, – отвечал де Сент-Эньян, – ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.
– Мы слушаем, – повторила принцесса.
Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:
– Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывается облаком. Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкшие на мгновение птицы вновь начинают распевать свои песни среди ветвей.
– Галатея, – так заключил де Сент-Эньян, – наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.
Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; но невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.
Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.
Общество, казалось, застыло.
Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.
В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:
– Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?
Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.
– По-моему, отлично вышла Амарилис, – сказал он.
– А я предпочитаю Филис, – отозвался принц, – это славная нимфа, скорее добрый малый.
И все рассмеялись.
На этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.
– Итак, – продолжала принцесса, – эти пастушки говорили?
Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.
– Принцесса, – попытался он закончить свою повесть, – эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.
– Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, – сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.
– Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви – смерть для сердца.
– Какое же они вывели отсюда заключение? – поинтересовалась принцесса.
– Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.
– Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?
– Да, свободу выбора, – ответил де Сент-Эньян. – Должен прибавить – это говорит дриада, – что одна из пастушек, кажется Амарилис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.
– Аминтаса или Тирсиса?
– Аминтаса, ваше высочество, – скромно молвил де Сент-Эньян. – Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.
Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.
– Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? – спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.
– Да, кончил, принцесса, – отвечал г-н де Сент-Эньян, – и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.
– Минуты эти пролетели незаметно, – улыбнулась ему принцесса, – потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?
– Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.
– И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.
– Наяда? – повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.
– Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским – насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?
Сент-Эньян и король переглянулись.
– Да, принцесса, – отвечал де Сент-Эньян.
– Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.
– Мне кажется, что принцесса права, – сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.
– Ручаюсь вам, что там есть ручеек, – заверила принцесса, – и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.
– Не может быть! – воскликнул де Сент-Эньян.
– Да, – продолжала принцесса, – остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.