Наконец музыканты пошли передохнуть и выпить холодного пива, а принцесса отправилась в дамскую комнату. Когда она вернулась, танцы опять были в разгаре, а Бруно, обняв блистательную королеву Маргариту, вертелся с нею в фокстроте. Тут уж ярость возобладала над презрением, почтительная принцесса вмиг стала ведьмой и ринулась на королеву. Прежде чем её величество успела сообразить, что происходит, с неё слетела корона, а бархатная мантия оказалась на полу, Мария-Жоан бросилась на звезду бразильского лёгкого жанра и вцепи­лась ей в прическу – Маргарита Вилар всегда гордилась своими рыжими локонами, под светом софитов отливавшими медью. На этом балу они были особенно хороши.

– Не смей к нему лезть, старая кляча! Он мой, и больше ничей!

Бал прекратился. Для того чтобы оторвать принцессу от королевы и выволочь её из зала, Бруно пришлось применить силу. Мария-Жоан сопротивлялась как могла и до крови прокусила ему руку. При этом она кричала:

– Отпусти меня! Я знать тебя не желаю! Отправляй­ся к своей потаскухе, дари ей свои медальоны, а я иду домой!

Тем не менее пошла она к Бруно и оказалась в его постели, хранившей память о многих безрассудствах, о страсти и упоении. Тяжелая цепочка обвилась вокруг шеи принцессы, филигранное сердечко разделило ее груди… Прозрачная опаловая кожа, живот, словно ворох пшеницы. Мария-Жоан сама была точно отлита из золота.

До самого рассвета не выпускали друг друга из объятий изголодавшиеся любовники. Когда же наступило утро, Мария-Жоан сказала:

– Прости меня, милый: такой уж я уродилась на свет… Что моё, то моё, и делиться я не собираюсь ни с кем. Теперь можешь меня прогнать, – при этих словах она улыбнулась и сладко потянулась, – да только я всё равно никуда не уйду.

Бруно умел опьяняться страстью и умел внушать страсть, но более опустошающего и бурного романа не было в его жизни. Их связь продолжалась почти два года, и порой Антонио казалось, что он сходит с ума. Мария-Жоан была единственной женщиной, которую он бил – причем с неподдельной злобой. Ревность главенствовала в этом романе, ревность отравляла безмятежность любви. Ревность, которую ослепленная Мария-Жоан могла выказать где угодно и когда угодно. Ревность, которую она пыталась вызвать у Бруно, чтобы убедиться в его любви. Ссоры повторялись так часто, что почти приелись, сцены ревности неизменно завершались неистовой любовной схваткой.

Мария-Жоан не могла видеть, как Бруно разговаривает с другой женщиной или улыбается ей: она немедленно устраивала ему сцену – и какую! В то же время она словно невзначай упоминала имена каких-то мужчин, намекала на чьи-то предложения, прятала чистые клочки бумаги – пусть Бруно думает, что это компрометирующие письма, любовная записочка, назначающая свидание. И сколько ещё раз суждено было повториться сцене на балу!

Постепенно ревность вытеснила страсть в душе Бруно. Две женщины непостижимо уживались в теле его подруги: одну, нежную и кроткую, как голубица, звали Мария-Жоан, другой – неукротимой, бешеной дьяволице – он дал имя Мери-Джон. Обе в постели не знали себе равных.

«Мери-Джон» – так называлась пьеса в стихах, которую Бруно наконец написал и отдал режиссеру Леополдо Фроэсу с условием, что заглавную роль будет играть Мария-Жоан. До этого она под именем Лючии Бертини принимала участие в нескольких ревю, пела и танцевала. Благородная Маргарита Вилар зла на неё не держала: она потеснилась, и вскоре они стали подругами. Однако, хотя Мария-Жоан была в избытке наделена и красотой, и изяществом, и шармом, чего-то для этого рода искусства ей не хватало. Однажды, когда она уже была готова отчаяться, Бруно осенило:

– Ты же прирожденная комедиантка! Я сочиню для тебя пьесу и назову ее «Мери-Джон».

Но Бруно родился не драматургом, а поэтом. Его пьесу спасали только стихи и редкий талант исполнительницы главной роли – роли очаровательной бразильской девушки, слегка спятившей на американском кино, слепо подражавшей манерам и позам голливудских кинозвёзд. Никогда больше не писал Антонио Бруно для драматического театра, никогда больше Лючия Бертини не выходила в ревю на площади Тирадентеса. На небосводе бразильского театра зажглась новая звезда, родилась великая актриса, вторая Италия Фауста.

Бруно и Мария-Жоан остались друзьями. Дважды возобновлялись их прежние отношения, но оба раза ненадолго.

ПОЛКОВНИК ИЗМУЧЕН

Первый этап этой унизительной, тяжкой, мучительной избирательной кампании близился к концу: прошли два месяца, в течение которых можно было подать заявление о намерении баллотироваться в Бразильскую Академию. Битва при Малом Трианоне разгоралась всё жарче, однако никто не мог предугадать, чем она кончится.

Полковник Перейра, привыкший только отдавать приказы и проверять исполнение, пришел в ярость, обнаружив, что его намерение стать «бессмертным» встречает открытое или тайное противодействие. Вместо обещанного Лизандро Лейте триумфального шествия выборы всё больше напоминали скачку с препятствиями. Изматывающую скачку.

Всходя на голгофу неизбежных предвыборных визитов, полковник, обязанный держаться почтительно и льстиво, десять раз подряд должен был выслушать одну и ту же оскорбительную песню:

– Я очень сожалею, полковник, но уже обещал голосовать за другого кандидата. Кстати, какое совпадение: он ваш собрат по оружию, ещё один выдающийся представитель нашей армии – генерал Валдомиро Морейра.

Менялись слова, неизменным оставался смысл: негодяй Морейра успел опередить полковника. Выяснилось, впрочем, что два академика солгали: генерал у них ещё не был. Это ли не доказательство того, что существует оппозиция полковнику Перейре и силам, которые он представляет? Пощёчина была нанесена десять раз – заслуживает внимания и сама цифра, и то, что за нею кроется: враги отчизны протянули свои щупальца и к Бразильской Академии.

Это почтенное учреждение объединяет в своих стенах людей, известных не только в области литературы, но и во всех прочих сферах бразильской жизни: от юриспруденции до политики, от церкви до армии, от дипломатии до медицины, от естествознания до журналистики, а потому полковник Перейра, будучи немного консерватором, не мог себе представить, что Академия испытывает такое могучее воздействие со стороны разобщённых и находящихся в упадке сил, противостоящих победоносным, славным и животворным идеям, которые воплотили в себе фюрер и дуче. Оказывается, и Бразильская Академия заражена гнилым духом либерализма, и в эту святыню просочились – а просочившись, угнездились – коммунисты. Полковника обвиняют в создании «пятой колонны». Хорошо же: как только его изберут, он немед­ленно примет необходимые меры – в жилы больной Академии будет перелита чистая и здоровая кровь. Отныне «бессмертных» будут отбирать с особой тщательностью.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что пятнадцать академиков пообещали отдать свои голоса за полковника, а двое или трое из этих пятнадцати принялись активно помогать Лизандро Лейте. Два академика, находившиеся вне Рио (один безвыездно жил в Минас-Жерайс, другой состоял послом в Мексике), прислали ему письма, к которым на выборах он должен будет присовокупить запечатанные конверты с их голосами. Четы­ре счетчика вскроют эти конверты в момент подсчета голосов. С величайшим наслаждением полковник лично напечатал на листках свое имя и воинское звание. Не зря, не зря сносил он обиды.

Итак, двадцать пять голосов определились: пятна­дцать «за», десять «против». Остается четырнадцать сомневающихся. Нет, не четырнадцать, а тринадцать: среди них был Афранио Портела – враг номер один, – тот, кто выдвинул кандидатуру генерала. Прослушивание его телефонных разговоров выявило, что Портела ведет ак­тивнейшую пропаганду среди «бессмертных», призывая «не допустить гестаповца в Малый Трианон», – так прямо, гад, и говорит. Вместе с Лизандро полковник до одури вчитывался в эти тринадцать фамилий, пытался угадать, кому академики отдадут свои голоса. По просвещенному мнению Лейте, все они без исключения проголосуют «за тебя, милый Агналдо». Но «милый Агналдо» перестал слепо доверять просвещенному мнению и прогнозам «любезного Лизандро»: он был так обескуражен, что поместил в список «сомнительных» даже старика Франселино Алмейду, несмотря на посланные тому фрукты и шампанское (французское).