Интерес к спектаклю усиленно подогревался в газетах и по радио. Гала-представление, посвящённое двадцатилетию сценической деятельности Марии-Жоан – отсчёт вели с её первых маленьких ролей в тех ревю, где блистала Маргарита Вилар, – должно было стать гвоздём сезона, крупнейшим событием в театральной жизни столицы.

В течение нескольких дней газеты сообщали, что весь сбор поступит в пользу «Свободной Франции». Об этом проговорился журнал «Дон Казмурро», заранее напечатавший программу, сочиненную Фигейредо Жуниором: «Свой двадцатилетний сценический юбилей Мария-Жоан решила посвятить непокорённой Франции, которую сегодня топчет нацистский сапог, и её гражданам, борющимся с кровавым захватчиком. Выручка от спектакля будет передана борцам Сопротивления. Все, кто причастен к этому спектаклю, – от владельцев театра «Феникс» до машинистов и плотников – будут в этот вечер работать безвозмездно в знак солидарности с первой актрисой бразильского театра, героической борьбой французского народа, потому что это и наша борьба. Комедия Антонио Бруно «Мери-Джон», написанная специально для дебюта Марии-Жоан в драматическом театре и поставленная Леополдо Фроэсом, как нельзя лучше подходит к этому празднику в честь выдающейся актрисы и непокоренной Франции. Автор пьесы – великий, незабвенный Антонио Бруно – считал Францию своей второй родиной. Он долго жил там и воспринял все достижения французской культуры. Сердце его не выдержало зрелища униженной, порабощённой Франции. Антонио Бруно стал одной из первых жертв падения Парижа».

Номер еженедельника «Дон Казмурро» не был ни запрещен, ни задержан цензурой, и в пробитую им брешь устремилась вся остальная пресса. Газеты превозносили благородное начинание Марии-Жоан. Высокопарные эпитеты и замысловатые сравнения потоком низвергались на читателей. Стало известно, что начальник ДПП – лич­ность весьма загадочная – собственноручно поставил жирную разрешающую закорючку на корректуре статьи Фигейредо. Впрочем, в этой либеральной позе он пробыл недолго: из того самого кабинета в министерстве обороны, где раньше сидел полковник Перейра, последовал начальственный окрик. Статью объявили крамольной, и ДПП тут же запретил любое упоминание в печати о спектакле, о Франции – оккупированной или сражающейся, всё равно, – о нацистах и о маки. Кроме того, запретили перепечатывать программу спектакля.

Но принятые меры не достигли цели. В Рио говорили только о программе Фигейредо и о спектакле «Мери-Джон», билеты добывались чуть ли не в рукопашной. Цена за билет достигла нескольких тысяч, за программу предлагали ещё больше.

Стало известно, что в правительстве разыгралась схватка куда более ожесточённая, чем у театральных касс. Наиболее радикальные министры Нового государства требовали запретить спектакль; сторонники сближения с союзниками отстаивали его. Ходили слухи, высказывались предположения, росла напряженность. Рассказывали, будто владельцев «Феникса» Гинлесов пытались запугать и вынудить к расторжению контракта – ничего из этого не вышло. Устроители поклялись сыграть спектакль, даже если цензура его запретит: в назначенный час двери «Феникса» откроются для зрителей и подни­мется занавес. Актёры будут играть, рискуя попасть в тюрьму и под суд. Передавали, что дочь диктатора Алзира пообещала отцу, что, если спектакль запретят, она явится в театр и будет рукоплескать артистам.

В конце концов спектакль был разрешён с одним непременным условием: нигде – а уж на сцене и подавно – не должно прозвучать и намека на какую-то его связь с антинацистскими организациями Франции. Юбилейный вечер Марии-Жоан «Двадцать лет на сцене» – и всё.

Можно сказать, что постановка «Мери-Джон» переросла рамки своего первоначального замысла и привела к столкновению между бразильскими нацистами и интеллигенцией, решившей ещё раз отстоять свободу. Так уж повелось в нашей стране ещё со времен колоний и стихов баиянского мулата Грегорио Матоса.

МАРИЯ-ЖОАН, МЕРИ-ДЖОН, МАРИАННА

Первый шквал рукоплесканий потряс стены театра «Феникс», как только поднялся занавес и зрители увидели декорации Санта-Розы. Это была революция в истории бразильской сценографии, новая эра. Появление каждого актера встречалось аплодисментами, которые перешли в овацию, когда на сцену вышел Прокопио Феррейра. Он играл роль мошенника, выдающего себя за американского киноактера. Преодолевая волнение, Прокопио произнёс первые слова ещё до того, как стихли рукоплескания. Когда же на сцену вышла Мария-Жо-ан – мисс Мери-Джон, шалая восемнадцатилетняя сума­сбродка, помешавшаяся на американских фильмах, – спектакль пришлось приостановить – овация продолжалась не меньше минуты.

После такого бурного начала публика мало-помалу успокоилась, и первые два акта этой пьесы – драматургически рыхловатой, но написанной великолепными звучными стихами, на которые вдохновила Антонио Бруно красота и бешеный нрав Марии-Жоан – были встречены с весёлым одобрением – впрочем, к нему примешивалась лёгкая тревога: никто не удивился бы, если бы в дверях появились полицейские и потребовали очистить зал.

Когда же начался третий и последний акт, пораженные зрители увидели на сцене, у задника, не только всех занятых в спектакле актёров, но и всех рабочих сцены, электриков, машинистов, суфлёра, Фигейредо Жуниора, режиссера Алваро Морейру – словом, всех, кто принимал участие в постановке. Не хватало лишь Марии-Жоан.

В центре стояла неимоверных размеров корзина с синими, белыми и красными – как французский флаг – цветами. Зрители снова захлопали, и волна аплодисментов достигла своей высшей точки, когда из-за кулис вышла Мария-Жоан в костюме Марианны: трехцветная юбка и блузка, фригийский колпак. Прижав ладонь к груди, она постояла, ожидая, когда стихнет овация. Потом ее хрипловатый голос, в котором всегда чудился отзвук какой-то тайны, голос, который не забудешь, если слышал хоть раз, произнес:

– «Песнь любви покорённому городу». Стихотворение Антонио Бруно. Написано после падения Парижа, незадолго до смерти поэта.

Я не берусь описать состояние зрителей. Никто не думал, что со сцены театра «Феникс» прозвучат строфы преданного анафеме стихотворения. Словно электрический разряд ударил в зал: кто-то вскочил, за ним поднялись ещё несколько человек, и вот уже все были на ногах и рукоплескали. Пока она читала, никто не сел. Воцарилась такая мёртвая тишина, что на миг показалось, будто огненные, окровавленные, горькие от слез и прерывающиеся от ярости слова, в которых бились унижение, гнев, ненависть и любовь, всплыли откуда-то из глубин времени, прилетели, проломив степы театра, со всех четырех сторон света.

Первые четверостишия оплакивали город, преданный огню и мечу: напевный голос великой актрисы говорил о грязной реке, бывшей некогда Сеной, о трупах мучеников, о грохоте солдатских сапог, о скорби и безмолвии, об отчаянии и смерти. А потом, будто звонкий зов боевой трубы, зазвучали слова, поднимавшие людей на борьбу за освобождение, возвещавшие пришествие нового, светлого дня, воскрешение жизни и любви. Каждую строфу зрители встречали неистовыми рукоплесканиями – такого никто ещё не видал.

…Португалка Мария Мануэла, сидя в партере между доной Розариньей и местре Афранио, улыбаясь сквозь слёзы, шепотом повторяет стихи Бруно – это и её стихи. На следующий день она уезжает в Каракас и, быть может, никогда больше не увидит Рио, но след её пребывания остался тут; это ради неё Бруно призвал людей на борьбу за свободу. Что ж, возможно, Мария Мануэла снимет теперь траур, утешится в своём вдовстве, думает местре Афранио. Это сделали стихи Бруно.

Слёзы текут и по щекам Марии-Жоан, но голос её по-прежнему звучен и твёрд. Финал стихотворения обращён к убийцам и палачам народов: каждое слово – как разрыв гранаты. Над Парижем занимается рассвет, эту зарю зажгла Мария-Жоан, девчонка из предместья Рио, ставшая теперь Марианной – символом свободной Франции.

Париж, Париж, Париж! Твой факел негасим! Весь зал стоит, и Марианна всё громче повторяет имя города, которое Бруно написал на бумаге кровью сердца… Те, кто был в тот вечер в театре, поняли раз и навсегда, что угнетение, насилие, смерть не могут победить человека, свободу, жизнь.