— «Монстр общения», — не задумываясь, отвечает тот.

* * *

Откроешь глаза, а за окном то ли сегодня, то ли вчера, то ли вовсе прошлая суббота. Медленно кружится и падает истертое в мелкую белую пыль небо, не успевшее упасть вчера вечером и ночью. Те же синички и те же воробьи скандалят возле кормушки с семечками, и все так же нахальные воробьи одерживают верх над пугливыми синичками. На письменном столе стоит чашка с остывшим то ли вчера, то ли на прошлой неделе чаем, рядом с чашкой лежит пустая бумажка от съеденной послезавтра конфеты, на кухне… что ни начни готовить, а все равно получается овсяная каша. И в голове все ворочается и никак не может улечься упорная, сумбурная, неотвязная, смутная, нелепая и постоянно пульсирующая мысль неизвестно о чем, которую думаешь день и ночь, а все без толку — она только длиннее становится. Уже и голова для нее становится мала, уже она в трех или даже в пяти местах безнадежно запутывается и на ней появляются узелки, уже и… только в поле, у застывшего под серым и ноздреватым льдом ручья, время еще течет. Там, где лед тонкий и полупрозрачный, видно, как оно течет из вчера в сегодня и дальше, в завтра. Если лед проломить, то можно зачерпнуть несколько вчерашних и сегодняшних обжигающих горло минут. До завтрашних дотянуться почти невозможно — их слишком быстро затягивает течением под лед.

* * *

Можно, конечно, дома не сидеть и поехать культурно проводить время в какой-нибудь мегамолл, есть пирожные и пить карамельное латте, но лучше остаться и смотреть в окно, как идет снег. Посмотришь час, посмотришь второй и даже половину третьего, а потом откроешь глаза, найдешь в сети какой-нибудь старый советский телеспектакль с давно умершими актерами и позовешь жену его смотреть.

Смотреть дома спектакль — это вам не просто надеть костюм, галстук, запонки, подождать два часа, пока оденется жена, и потом наступать на ноги, пробираясь к своим местам в середине третьего ряда амфитеатра. К домашнему спектаклю надо готовиться заранее. Еще утром упросить жену напечь сдобных ватрушек, чтобы в антракте выйти на кухню, без очереди напиться с ними чаю, выпить рюмку домашнего вина из черноплодной рябины, покурить в форточку, пока не прозвенел третий звонок, вернуться в зрительный зал, надеть шерстяные носки и прогнать кота, нагло разлегшегося на кресле в первом ряду партера.

К ватрушкам и домашнему вину хороши советские детективы. В старых телеспектаклях никаких погонь и трюков нет, а лишь одни неспешные разговоры, окутанные клубами табачного дыма. Время от времени где-то за сценой может прогреметь выстрел, кто-то крикнет, что-то с грохотом упадет, и снова разговоры, разговоры и разговоры… Следователь всегда честен и неподкупен. До́ма у расхитителя социалистической собственности всегда старинная мебель красного дерева, антикварные фарфоровые статуэтки, картины по стенам, французский коньяк с лимоном и везде разбросаны пачки из-под импортных сигарет. Интеллигент всегда с небольшой бородкой, в очках, нервный, запутавшийся, оторвавшийся от трудового коллектива… Впрочем, нет, от коллектива обычно отрывались у нас слесари, токари и шоферы автобусных парков. У интеллигентов, приемщиц стеклотары, официантов, продавцов продуктовых и проституток промтоварных магазинов коллективы, конечно, были, но называть их трудовыми язык не поворачивался. Чуть не забыл — в творог для начинки ватрушек хорошо бы положить изюм и ванильный сахар.

Так вот. Сосед убитого — добродушный, скромный, тихий бухгалтер фабрики цветных карандашей имени Сакко и Ванцетти. Ходит в полосатой шелковой пижаме и толстых очках. Вечно он или курит, или сосет валидол. У него железные зубы и железное алиби. Он будет сначала свидетелем, потом подозреваемым, потом убийцей, а в самом конце окажется, что во время войны он был на оккупированной территории и окончил с отличием разведшколу Абвера. Там ему и вставили беспощадные к врагам рейха немецкие зубы. Найдут у убийцы в трубочке из-под валидола секретные инструкции от его новых заокеанских хозяев. И тут выяснится, что не валидол он сосал. Во втором антракте можно просто доесть остатки вчерашнего винегрета, выпить рюмку зубровки и снять шерстяные носки.

Или взять комедию из жизни провинциальной библиотекарши: она горит на работе, а дома живет на зарплату в девяносто рублей, воспитывает бездуховную дочь, которой только и подавай новые наряды. Или производственную драму о том, как молодому изобретателю не дают дороги старые бюрократы и председатель профкома. Добро бы еще актеры играли плохо и не было бы никакого чувства неловкости за их идиотские и насквозь фальшивые советские слова вроде «Комсомольцы на своем собрании приняли решение считать стройку ударной!» или «Мы здесь, в тайге, не ради зарплаты строим целлюлозно-бумажный комбинат! Нельзя все мерить на рубли! Мы хотим, чтобы наши потомки в своем светлом коммунистическом будущем на белой бумаге…» Так нет же! Они играют слишком хорошо, и ты начинаешь…

* * *

Между «Павелецкой» и «Добрынинской» поезд вдруг остановился, и я услышал, как стоящий рядом двухметровый детина сказал своему спутнику, маленькому, тщедушному пареньку в стальных заклепках и шипах по всему чернокожаному телу:

— Нельзя, Леш, людям по национальности сразу ногой… Человек — он любой национальности человек. Хоть русский, хоть чурка…

* * *

Зимний день короток. Утром за чаем с оладьями и земляничным вареньем засмотришься в окно на то, как синички скандалят с воробьями, нахально влезшими в кормушку с семечками и… оглянуться не успеешь, как на дворе уже начнет темнеть, в хрустальном малиновом сиреневом небе нарисуется бледная полупрозрачная луна, а на тонких ветвях березы, на голых кустах шиповника, на черных былинках пижмы и репейников повиснут крошечные сверкающие скрипичные ключики, которые, стоит только ветру подуть, начинают чуть слышно позвякивать и… ни стопки оладий, ни варенья, ни даже двух сарделек с зеленым горошком и квашеной капустой, а их, если честно, и к столу-то не подавали.

* * *

Темно-оранжевое солнце, облепленное обломками сухих веточек, чешуйками сосновой коры, мягкими зелеными иголками и комьями липкого снега, садится в овраг. Белоснежная бархатная тишина становится немного розовой, немного малиновой, немного алой и такой полной, что заползает всюду — даже в карманы тулупа. В такой тишине только стихи и сочинять, думаешь ты и тут же начинаешь изобретать легкие, невесомые рифмы к морозу, к солнцу, к чудесному дню, к сосновым иголкам, к алмазной пыли, висящей в воздухе, к лыжной прогулке, к цепочкам заячьих и мышиных следо…

На самом деле думаешь ты о том, что все люди как люди — полюбуются закатным солнцем, подумают про себя мороз и солнце день чудесный, или ель сквозь иней зеленеет, или даже маленькой елочке холодно зимой, сфотографируют умилительную белочку или дятла и скорей поедут домой к теплым печкам и ноутбукам, чтобы пить горячий чай, редактировать в фотошопе фотографии белочек и дятлов и хвастаться ими в социальных сетях, а ты как последний… будешь стоять посреди этой невозможной красоты и отгонять от головы мороз и солнце день чудесный, ель, которая зеленеет сквозь иней, белые звездочки в буране, сны, переполненные чем-то замужним, как вязким вареньем, чертову маленькую елочку, которой холодно зимой, и мучительно придумывать что-то, что отличалось хотя бы количеством белых звездочек в буране или сортом варень…

Или насочиняешь целый ворох самых разноцветных рифм, потом вычеркнешь из их списка невесть как затесавшиеся туда два три бутерброда с копченой грудинкой и сливочным хреном, рюмку водки, селедочную икру, тарелку горячих щей из квашеной капусты, запеченную баранью ногу… посмотришь на то, что осталось, плюнешь проглотишь слюну, повернешь лыжи и поедешь домой так быстро, что обгонишь тех, кто едет редактировать в фотошопе фотографии белочек и дятлов.

* * *