«Дорогой Сандро!
Благодарю тебя за доброе письмо и соболезнования по случаю кончины моей бедной матушки. После нее осталась пустота, которая никогда не будет заполнена. Пропало последнее звено, связывавшее меня с моим счастливым детством. Но она, слава богу, упокоилась с миром и избавлена от всех дальнейших тревог и страданий. Ее смерть была прекрасной; она мирно скончалась во сне. Я очень рад возможности сдать милой Ксении домик в Фрогморе, где она живет с внуками, и помогать ей любыми возможными способами.
Моя жена передает наилучшие пожелания.
Остаюсь твоим любящим кузеном,
король Георг».
Как ни сочувствовал я королю Георгу, естественно, меня больше заботила собственная теща. Я понимал, что скоро настанет ее очередь. Никто, ни ее дочери, ни я никак не могли возместить ей потерю сестры. Для короля Георга мать символизировала «последнее звено», связывавшее его со счастливым детством. Для моей тещи сестра была первым и единственным звеном, которое связывало ее с жизнью. Она любила дочерей и была очень привязана к внукам, но всегда говорила, что они без нее обойдутся. С 1918 года ее мир ограничивался Александрой. После ее смерти ее мир опустел и обезлюдел.
Ей не терпелось уйти.
Она прожила еще три года, но, хотя она занималась обычными повседневными делами, она не выказывала интереса к тому, что происходило вокруг нее. Она не одобряла писем из Парижа, в которых ей сообщали о стычках между сторонниками Кирилла и сторонниками Николая Николаевича. По ее мнению, существовал только один император России – ее сын Ники. Она довольствовалась мыслью о том, что он еще жив. По крайней мере, она так говорила.
Все остальные казались ей нелепыми, несносными – или теми и другими. Она считала ниже своего достоинства вставать на чью-либо сторону, выпускать манифесты, принимать участие в показных боях. Лишь однажды она дрогнувшим голосом выразила протест. Это случилось, когда она узнала о притязаниях объявившейся в Нью-Йорке полячки, которая выдавала себя за великую княжну Анастасию, младшую дочь царя.
– Что они воображают? – вскричала она. – Что я буду сидеть здесь, в Видовре, и не поспешу защитить родную внучку?
Я пробовал объяснить ей, что бесполезно сражаться со страстью американцев ко всяким уродам и самозванцам, но она была смертельно оскорблена.
В начале осени 1928 года она заболела, и 12 октября того же года я получил от жены телеграмму, в которой она просила меня немедленно ехать в Данию. К тому времени, как я приехал, она умерла. Известие о ее смерти потрясло датчан; ей устроили пышные государственные похороны. Сама она, несомненно, предпочла бы покоиться рядом с сестрой, но это было невозможно. Александра принадлежала Англии. Мария принадлежала империи, которая прекратила свое существование. Поэтому ей пришлось остаться в стране своего рождения, среди людей, которых она считала чужаками[59].
В последний раз в ее жизни и впервые после революции ее несли во главе пышной процессии, как подобает императрице. После смерти ее вернули на то место, где она находилась до отречения своего сына. Несмотря на то что ее ближайшие родственники были изгнанниками без гроша за душой, за гробом шли около сорока представителей европейских правящих домов, а послов, чрезвычайных представителей и полномочных министров, толпившихся в Копенгагенском соборе, хватило бы, чтобы начать еще одну мировую войну. Большинство из них, будь она жива и выкажи желание путешествовать, отказались бы поставить визу в ее паспорт! Они пришли, потому что хотели, чтобы их сняли американские фотографы. Кроме того, все понимали: пышные похороны станут прекрасным материалом для будущих мемуаров. «Она умерла, как жила, – трагическая императрица», – заявил один из них, напыщенный дурак, которого я знал очень давно. Услышав его голос, голос пожилого евнуха, я вдруг почувствовал непреодолимое желание схватить тяжелый канделябр и ударить его по голове.
После похорон я несколько часов пожимал руки и беседовал с моими европейскими правящими кузенами; некоторых из них я не видел с 1914 года. Жаль, говорили они, что из-за своей «неумеренной гордости» покойная в последние десять лет жизни упорно отказывалась от их помощи.
– Да, наверное, – соглашался я, решив, что обвинять короля во лжи на похоронах – дурной тон.
Вернувшись в Видовре, я увидел двух преданных казаков. Они сидели на крыльце большого дома, безутешные, изможденные, и смотрели в пространство. Что им делать сейчас? Всю жизнь, и до, и после революции, они зависели от императрицы. Они остались единственными из ее телохранителей, которые сохранили ей верность после 1917–1918 годов.
– Не беспокойтесь, – сказал я. – Мне известно, что ее величество оставила распоряжения относительно вас в своем завещании.
– Не в том дело, – сказал младший из двух, бородатый великан выше шести футов ростом.
– А в чем же?
– Как-то одиноко без ее величества, – застенчиво признался он.
Болтовня… болтовня… болтовня…
Мои кузены словно участвовали в конкурсе банальностей.
«Поистине великая женщина».
«Прекрасная мать».
«Благородная душа».
«Совесть европейских королевских семей».
«Само очарование».
«Трагический образ трагической эпохи».
Когда они наконец надели цилиндры и ушли до следующих похорон, я отвел жену и свояченицу в знакомую комнату, где тридцать пять лет назад мы играли в «волка» с императором Александром III. Нам нечего было сказать друг другу. Мы все понимали, что России, которую мы любили, больше нет и очень скоро настанет и наш черед уходить. Жизнь была по-прежнему прекрасна, и под окнами шумело море, но отныне наши пути расходились. Никто из оставшихся в живых уже не мог сказать: «Не обращай внимания на Сандро, просто дай ему время. Он всегда возвращается». Из-за своего обычного эгоизма я думал о том, что потерял единственную женщину, к которой испытывал подобие сыновней любви. Моя мать умерла, когда мне было двадцать пять лет, и моя любовь к ней никогда не переходила границ обычной преданности.
На следующее утро зачитали завещание. Как мы и ожидали, помимо сумм, предназначенных слугам, моя теща оставила все свое имущество и драгоценности – и свои, и унаследованные от Александры – двум своим дочерям. Единственным своим душеприказчиком она назначила короля Георга, что было полезным для наследниц, но очень огорчило всевозможных акул и парижских ювелиров. Они-то надеялись, что ценной собственностью будет распоряжаться их любимая жертва! Как ни мало вдовствующая императрица разбиралась в денежных делах, она понимала, что в целом мире нет человека, менее способного бороться с лощеными гангстерами с Рю-де-ла-Пэ, чем ее седовласый зять Александр.
Глава XI
«Anima naturaliter christiana»[60]
Друзья, чье мнение я уважаю, отговаривали меня от написания этой главы.
– Тебя будут высмеивать, – предупреждали они. – Пойми, никого не волнуют твои душевные метания. Пиши о дворцах, о королевских семьях, о твоих приключениях, но, ради всего святого, ни слова о спиритизме! Это так же скучно, как технократия, и не вызывает никакого благоговения. Лучше расскажи еще одну легенду о судьбе драгоценностей Романовых. Например, придумай, что ты как-то обедал в «Колони» в Нью-Йорке или, еще лучше, в клубе «Эверглейдс» в Палм-Бич, и вдруг за соседним столиком увидел даму, на которой были жемчуга твоей жены. Разве не волнующе?
Да, наверное, волнующе. Трудность в том, что я никогда не видел такой женщины и не узнал бы жемчуга жены, даже если бы мне пришлось смотреть на них до конца Великой депрессии. Не хочется мне и проливать слезы над нашими бывшими дворцами. Больше всего мне хотелось бы провести остаток жизни в стране, где все дома новенькие и ни у кого нет знатных предков. А насмешек я не боюсь; ни один христианин не свободен от этого порока атеистов. Кого-то всегда высмеивают. Меня высмеивали часто, во всех важных моментах моей жизни и истории моей страны. Меня высмеивали в 1902 году, когда я предсказал войну с Японией и настаивал на постройке второго участка Транссибирской магистрали. Надо мной смеялись в 1905 году, когда я считал, что Романовы должны либо уйти, либо дать революции решительный бой. Меня высмеивали в 1916 году, когда я советовал царю вышвырнуть из России британского посла и заменить бездельников Санкт-Петербургского гарнизона избранными войсками императорской гвардии и Дикой дивизией. Смеялись надо мной и в 1919 году, когда я поспорил с членами американской делегации в Париже, что в следующие 20 лет от Версальского договора ничего не останется и что Советы в России сохранятся. Смеялись в 1923 году, когда я писал во французской газете, что мы еще не слышали последнего слова Гогенцоллернов.