Он улыбнулся и поклонился.
– Merci beaucoup, – вежливо ответил он.
Я замер.
– Где вы учили французский?
– Во Франции, сэр. Я два сезона танцевал в «Фоли-Бержер». Вот почему я без труда понимаю иностранцев.
По пути в отель я боялся смотреть на своего секретаря. Он притворялся, будто читает газету, но губы у него дергались.
– Перестаньте ухмыляться! – сказал я. – Будем надеяться, что он не единственный бывший чечеточник в Америке. Может быть, среди моих сегодняшних слушателей тоже попадутся такие.
Секретарь протянул мне газету:
– Вот, прочтите.
Я прочел первые три строчки, и мы оба расхохотались.
«Сегодня ожидается большое собрание в Новой Баптистской церкви, где великий князь Александр из России прочтет лекцию о…»
Дело было не только в том, что я всегда испытывал суеверный страх перед всем и всеми, связанными с церковью. Моя лекция в основном была посвящена «банкротству современного христианства». Когда импресарио обещал, что я буду читать лекции в «достойной обстановке», я решил, что мне не придется выступать в цирке. Откуда было знать мне, как и любому европейцу, кстати, что в Америке церковный зал можно снять для лекции? Если бы мне предстояло выступать в католической церкви или синагоге, я мог бы по крайней мере рассчитывать на чувство юмора прихожан, но баптистская церковь! Меня передернуло.
– Мы влипли, – вздохнул мой секретарь. – Но, как говорится, le vin est tiré…[65]
У него имелась раздражающая привычка цитировать французские пословицы с таким серьезным видом, как будто он диктовал Всевышнему свою последнюю волю.
Оставшиеся три часа, которые я надеялся посвятить серьезным мыслям, заняли визитеры. Журналисты интересовались моим мнением о болезни короля Георга. Я сказал, что это очень некстати. Один человек, который раньше жил в Одессе, привел своего семилетнего сына с виолончелью. «Весь Гранд-Рапидс» считал, что мальчик играет лучше Казальса[66]. Не послушаю ли я юного музыканта? Пришлось послушать. Потом я раздавал автографы. У многих имелись специальные альбомы, где я увидел также подписи Тома Микса[67] и египетского хедива[68]. Потом я позировал местному фотографу и пробовал домашний яблочный пирог, «лучший яблочный пирог к востоку от Скалистых гор». Потом на цыпочках вошел мой секретарь и трагическим шепотом произнес:
– Священник ждет нас внизу.
Священник оказался славным и энергичным человеком. Судя по его крепкому рукопожатию и манере говорить, я совершенно неверно представлял себе баптистов. Его без труда можно было принять за нью-йоркского биржевого брокера.
– Может, спросить его, где здесь раздобыть бутылку бренди? – по-французски спросил мой секретарь.
– Мой секретарь спрашивает, – перевел я священнику, – нормально ли для меня читать лекцию в баптистской церкви? Видите ли, я никогда не был усердным прихожанином.
– Исправиться никогда не поздно, – ответил священник.
Потом нас отвели в ризницу, которую мой секретарь упорно называл «раздевалкой».
Церковь была переполнена. Священник сказал, что в зале присутствует восемьсот пятьдесят человек, но мне казалось, что их было восемьсот пятьдесят тысяч. Никогда в жизни я так не боялся! Когда священник сказал: «Я имею честь представить вам великого князя Александра из России», у меня задрожали руки и пересохло в горле. Я встал и собрался выйти на кафедру, как вдруг услышал первые строки российского гимна и увидел, как мои слушатели встают. Я был застигнут врасплох. Впервые за одиннадцать лет я слушал эту мелодию!
Потом секретарь сказал, что я смертельно побледнел. Лично я ничего не помню. Иногда мне кажется, что я заснул в своем нью-йоркском отеле и мне снилось, будто я читал лекции в Новой Баптистской церкви в Гранд-Рапидс. В местных газетах написали, что я говорил «ясным, мелодичным голосом, не выказывая и доли страха и горечи». Я в этом сомневаюсь.
После того дня я прочел шестьдесят шесть лекций. Выступать приходилось в храмах, университетах, женских клубах и частных домах. Я никогда не спорил ни об условиях, ни о месте, ни о времени и настаивал лишь на одном пункте во всех контрактах: чтобы ни до, ни во время, ни после лекций не исполняли гимн Российской империи. Пережить самоубийство империи нетрудно. Но слышать ее голос одиннадцать лет спустя – смерти подобно.
Всякий раз, как я оказывался в Нью-Йорке, я получал груды приглашений. Дело не в том, что меня особенно любили или получали недолжное впечатление от моих лекций, но на Манхэттене считается хорошим тоном пригласить на прием «трагическую» русскую титулованную особу. Мы котируемся наравне с британцами, которые точно знают недостатки американок, и немецкими экономистами, которых заботит будущее золотого стандарта.
Три самых интересных приглашения за все время, проведенное мною в Америке, прибыли одновременно. Руководители иудейской общины Нью-Йорка пригласили меня на ужин для обсуждения так называемого «еврейского вопроса». Меня просили произнести речь о пятилетнем плане в Клубе офицеров армии и флота. А друзья из Детройта предложили познакомиться с Генри Фордом. Я немедленно принял все три приглашения и провел три замечательных вечера.
«Еврейский ужин» состоялся в отдельном зале подпольного бара, где незаконно подавали спиртные напитки. Там находился единственный оазис с хорошей кухней и теплой обстановкой на американском континенте.
– Вам не кажется странным, – смеясь, спросил меня джентльмен, председательствующий за нашим столом, – что вы единственный нееврей, к тому же русский великий князь, в обществе шестнадцати иудеев, причем четверо из них раввины?
Нет, мое положение совсем не казалось мне странным, пусть даже потому, что всего за неделю до того в Миннеаполисе я получил письмо от управляющего местным рестораном, который уверял, что он будет крайне рад угостить меня «настоящим кошерным ужином».
– И потом, – добавил я, – разве не естественно, что я, представитель прежде самого антисемитского режима в мире, встретился с вами, джентльмены, и спрашиваю вас, как обстоят дела в Соединенных Штатах?
– Вы, наверное, шутите! – воскликнул мой сосед справа, известный бруклинский раввин. – Уж не пытаетесь ли вы сравнить систематическое преследование наших соплеменников в Российской империи с полной свободой и равенством, какими мы пользуемся в Соединенных Штатах?
– Свобода и равенство! – медленно повторил я, гадая, почему такой умный человек, как мой собеседник, предпочитает не замечать происходящего. – Признайтесь, доктор, вы когда-нибудь слышали о том, чтобы домовладелец в недоброй памяти Российской империи отказывался сдать квартиру иудею?
– То, о чем вы говорите, происходит лишь в богатых, снобистских кварталах Манхэттена, – ответил мой сосед, слегка покраснев. – Не стоит обвинять весь народ из-за высокомерия и глупости отдельных.
– Конечно, нельзя, – ответил я, – я и не собираюсь. А что творится в так называемых «привилегированных» учебных заведениях – в Гарварде, Принстоне, Йеле и многих других, и на Восточном, и на Тихоокеанском побережье? Или вы будете утверждать, что молодые представители вашего народа могут поступить в эти колледжи на равной основе с неевреями? Что происходит в лучших закрытых клубах? Или вы будете убеждать меня, что ваши соплеменники свободно могут стать членами самых престижных клубов в Нью-Йорке, Филадельфии, Бостоне и Сан-Франциско? Я называю эти четыре города только потому, что больше о них знаю, а не потому, что такого же положения нет во многих других больших и малых городах.
– Вот как обстоит дело, – примирительно ответил мой собеседник, обведя глазами всех остальных. – В колледжах и клубах, о которых вы упомянули, нет антисемитизма. Там просто боятся, что, в силу прогрессивного духа нашего народа, полное отсутствие ограничений затруднит возможность приема кандидатов-неевреев.