— Если ты не хочешь говорить, то…

— Хочу, — здесь и сейчас, в полуденном мареве, за шепотом колосьев, которые кланяются, трутся друг о друга, можно рассказать о той, которая легенда. — Хочу… говорят, что ее нет, что на самом-то деле все это — сказки безумных охотников… а охотники иными не бывают, только безумными. Если и приходят обыкновенные, то это ненадолго.

Солнце слепит.

Но Лихослав смотрит на него, на пылающий шар, который будто бы нарисован на небе. Долго смотрит, до белой слепоты, до пятен цветных, будто бы стеклышек в старом храме, куда Себастьян его отвел…

…давно было и тоже летом.

И тогда, в храме, где уже не осталось ни росписей, ни статуй, а сквозь каменный пол пророс вьюнок, Себастьян показал сокровищницу, полную до краев разноцветными стеклами.

Тогда они казались настоящими драгоценностями.

И Лихо черпал их.

А Бес сказал, что через цветное стекло мир преображается. Не соврал… он никогда-то не врал… а сейчас стекол нет, но мир все равно разноцветный.

— Однажды на заставе появился человек… ты не подумай, туда много кто приходит. Торговцы вот… ведьмаки… или охотники. Этот из охотников, но он пришел с той стороны, понимаешь?

Евдокия слушает.

Лихо нравится, как она слушает.

И то, что слышит. Он ее… она его… и все еще тревожится, думает, что он, Лихо, совершит глупость… но это не глупость была бы, а…

…ей будет больно.

Если и вправду слышит…

Не надо было перстень отдавать.

Не стоило вовсе к ней приближаться…

— Он был босым и почти голым, загоревшим дочерна… там нельзя загореть, а он как-то умудрился… и на плече сумку нес, тяжелую, набитую шкурками огневок… это такие твари… мелкие, навроде кошек, а то и мельче. Но главное, что шкурки у них не рыжие, не желтые, настоящий огонь. А легонькие, что пух… и дорогие. Одна — за пять сотен злотней идет, но все одно добытчиков мало, потому как огневки хитрые, юркие. Сами в руки не даются, а спалить могут запросто. Он же две сотни шкурок принес. И еще пук черноцветника… это трава такая, сок которой от любой болячки излечит… и многое… расспрашивать стали. А он только улыбается, говорит, мол, с Хозяйкою встретился, договорился, вот она и позволила взять, сколько унесет.

Лихо поймал Евдокиину руку в розовых земляничных пятнах.

— Он ушел, думая, что разбогател, но говорят, его на первой же станции прирезали… отвернулась удача. А на Серых землях о Хозяйке заговорили. Есть она. Редко кому показывается, разве что… иные нарочно выходили искать. Бывало, что находили. Бывало, что возвращались…

— Ты…

— Не видел. Не искал. И не буду, — жестко ответил Лихослав. И шеи коснувшись, сказал. — Я свободен.

Показалось, стих ветер и пшеница замолчала, только раздался тихий нежный смех, будто бы колокольчики полевые звоном отозвались…

Показалось.

Он свободен.

Он человек.

Он… он останется человеком, чего бы это ни стоило.

— Знаешь, — Евдокия подняла голову и зажмурилась, ослепленная солнцем. — Я, наверное, целую вечность не сидела вот так… просто, чтобы… и забыла даже, как оно может…

Хорошо.

— А как ты… догадался, что он… — Евдокия замолчала.

— Следил.

— За ним?

— За тобой, — Лихослав перевернулся на живот и локти расставил, лег, разглядывая траву, которая была удивительно зеленой, яркой. Поднимались мягкие метелки мятлика, рассыпался жемчужными бусинами клевер, терпко и сильно пахло ромашкой. — Не следил, а… присматривал.

Да, так правильней.

Присматривал. И недосмотрел. Отвлекся ненадолго. Решил, что ничего-то не случится, ведь охраняют конкурсанток, а значит, и ее тоже…

— Мне сказали, что ты вышла на Каретный двор… и не вернулась.

— Он мне в лицо дурманом сыпанул! Увез и…

…запах оборвался, смешался с другим, грязным, прелым, до того знакомым, что Лихо зарычал.

— Как ты…

— По следу, — он коснулся упругого клеверного шара. — Если я волкодлак, то… должна быть от этого какая-то польза…

…пан Острожский был мертв.

Он лежал, скрутившись калачиком, спрятав голову в коленях, и Лихослав, заглянув в искаженное мукой лицо, набросил на покойника китель.

— Верхом проедемся, — сказал Евдокии, не пустив в карету. — Тут недалеко.

До королевской резиденции и вправду было с полверсты.

— Он…

— Должно быть, яд выпил… испугался… — Лихослав распряг лошадей, выбрав ту, что поспокойней. И прочие не дичились, а значит, есть надежда, что он, Лихо, все ж с большего человек.

— Кого? — из всех вопросов Евдокия задала самый неудобный.

— Не знаю… может, подельницы своей, а может…

Лихо оглянулся.

Золотилось поле. И солнце горело ярко.

Только вот тихо было… ни птиц, ни даже комарья, будто бы вымерли…

…мерещится.

Проснулся Гавел ближе к вечеру. Открыл глаза. Увидел розовый балдахин, слегка провисший под собственным весом, и резко вспомнил все, что было накануне.

Вспомнил и не поверил.

Руку вытащил из-под душного пухового одеяла, по летнему-то времени невместного, но меж тем уютного в мягкости своей. Гавел одеяло пощупал, а на руку уставился, пытаясь понять, сильно ли оная рука изменилась.

Не сильно.

Кожа смуглая, загоревшая и загрубевшая, при том, что от запястий и выше — белая, шелушащаяся… это у него от нервов…

…а еще пятна порой случаются красные, от которых дегтярной мазью спасаться приходится. Но как бы там ни было, Гавеловское преображение в ведьмака на правой руке не сказалось, впрочем, как и на левой. И шрамы-то остались, и ноготь, который в прошлом годе Гавел, через ограду сиганувши — от собак спасался — содрал, а после этот ноготь кривым отрос, ребристым, не переменился.

Руки были тощими. Синюшными, напоминавшими Гавелу курячьи лапы, которые продают по медню за дюжину.

А если обманул Аврелий Яковлевич и…

…и тогда старуха — просто старуха, склочная, скандальная, случаются же такие, а он, Гавел, обречен до конца дней своих ее прихоти исполнять. И нету у него никакой надежды… к чему пустые мечтания? Вредные они… возвращаться надобно…

…заигрался Гавел.

…ведьмаком себя вообразил. Какой из него ведьмак? Верно, такой же, как крысятник… никчемушный… ничтожная бесполезная личность…

Мысли бились в голове, что рыба на нересте. Гавел виски стиснул, пытаясь справиться со внезапной болью, которая скрутила, мешая дышать.

— Ох ты ж, — раздалось рядом. И поверх Гавеловских ладоней легли тяжелые руки. — Дыши, давай… крепко эта паскудина тебя привязала. Так оно будет, пока не оторвешься…

Голос Аврелия Яковлевича лишь усиливал боль, и та делалась вовсе невозможной. Гавел поскуливал, раскачивался, пытаясь хоть как-то унять ее…

Дышать?

Еще немного и он разучится…

…это оттого, что бросил.

Уехал.

Кинул старую мать на соседку… а та — равнодушная… небось, если и смотрит, то с неохотой… жалуется. У старухи сердце больное и печень тоже. Ей медикус надобен хороший. И на водах отдых… у Гавела ведь есть деньги?

Жалеет.

Сын ведь, родная кровь, а злотней для матери жалеет…

…еще и обрадуется, когда она в могилу сойдет. Недолго уже ждать осталось…

— А ну прекрати! — рявкнул Аврелий Яковлевич. — Не слушай ее! Меня слушай.

И затрещину отвесил такую, что как голова на шее удержалась.

— От же ж… все зло от баб! — ведьмак произнес это с немалым раздражением, а Гавел вдруг осознал, что затрещина очень даже помогла.

— Что это… было?

— Примучила она тебя, — сказал Аврелий Яковлевич и второю затрещиной, в которой уж точно нужды не было, Гавела с кровати поднял. — А теперь, небось, почуяла, что уходишь. Вот и не хочет отпускать.

На полу после перины было холодно.

— Одевайся, — Аврелий Яковлевич кинул полотняный ком. — Умывайся. И завтракать.

К завтраку, помимо собственно завтрака, еще более обильного, чем прошлый, о котором Гавел вспоминал с нежностью и голодным урчанием желудка, подали свежий номер «Охальника».