— А мы?
— А мы… оно по-разному бывает, Гавел.
По имени Аврелий Яковлевич обращался редко, и сие значило, что разговор отныне шел серьезный.
— Иные-то и не замечают. А я… я спохватился после той истории с супружницей своей. Знаешь, когда близкий человек предает, то это всегда больно. Я же вдруг понял, что боль… она какая-то не такая… далекая очень, будто бы и не боль вовсе, а так, неудобство. Потом понял, что и счастье мое утраченное было… не таким уж счастьем… видишь ли, Гавел, сила — оно хорошо, конечно, пользительно для общества, только… цена высока. Сила прибывает, а душа отмирает… знаешь, как тело у параличных… видал, нет?
Гавел кивнул: видал. Ему многие уродства видеть доводилось.
— И медикусы говорят, что это не паралич тому виной, но единственно — отсутствие нагрузок. Руки-ноги не ходят, вот и… исчезают, — он выпустил идеальное круглое колечко. — И с душой так же. Тренировать ее надо. Радоваться мелочам… солнышку, цветочкам… жилету вот… ладный скроили?
Жилет был из плотной гобеленовой ткани, расшитый серебряными зайцами.
— Ладный, — согласился Гавел. Аврелий же Яковлевич только фыркнул:
— Не умеешь врать, рот не разевай. Смешным он тебе кажется… а хоть бы и так, смех — не слезы… понял?
— Понял.
— Ты не умеешь жить, Гавел. Учись. Пока еще не поздно.
— А если не научусь?
Не то, чтобы перспектива эта Гавела пугала. Жил он как-то без радости, и дальше проживет.
— Если не научишься. Что ж, сам подумай, на что способный человек бездушный, зато силой переполненный? Таким на Серых землях место, а не в Познаньске. Так что, Гавел, учись… всему учись.
Он и пытался.
И похоже, что получалось.
Во всяком случае, глядя на округлое загорелое лицо, Гавел испытывал весьма себе серьезное огорчение.
— Я просто… извиниться за прошлое… а Маришка…
— На дальнем лугу, коз чешет, к вечеру объявится. Передать чего? — мужик толкнул калитку, и та отворилась с протяжным скрипом. Он вздохнул, пожаловавшись: — Каждую неделю петли смазываю! А они все одно… скрипят и скрипят…
— Погодите, — Гавел присел у калитки, стянул зубами перчатку и провел пальцами по мягким, лоснящимся от масла петлям. — Завидуют вам… или ей… не важно, больше скрипеть не будет.
…еще не проклятье, не темная гниловатая плесень, но розоватый пушок. Впрочем, оставь этакий, глядишь и приживется, разрастется, обернувшись чередой мелких неприятностей.
— Вы это…
— Нет, я пойду, пожалуй…
Нечего ему делать в этом дворе.
В этой жизни.
И Гавел отступил было, но остановился, обернулся, чувствуя на себе внимательный взгляд:
— Вы ей кто?
— Муж, — спокойно ответили ему. — На той неделе… я вдовый, она вдовая… хорошая женщина…
Гавел кивнул: хорошая.
И наверное, в этом свой смысл имеется… его, небось, козы боялись бы. И молоко кисло… и вообще…
— Что ж, будьте счастливы, — он протянул сверток с шелковым расписным платком. — Передайте, пожалуйста…
И Янек Тарносов, будучи человеком глубоко порядочным, подарок передаст, и втайне порадуется, что сразу к понравившейся вдовице подошел… оно, конечно, ведьмаки — люди сурьезные, важные, да только порой от сурьезности их и политесов один вред выходит…
Эржбета с подозрением смотрела на толстого господина, который от этакого внимания смущался, краснел и хватался за галстук. Галстук был по последней моде, тонким и длинным, серо-розовым. Он напоминал Эржбете мышиный хвост.
— Значит… вы хотите… — осторожно повторила она вопрос. — Издать мою книгу?
Господин кивнул и вновь дернул несчастный галстук.
— Признаться, я не рассчитывала…
— Мы полагаем, что произведение будет иметь успех среди читательниц, — господин, наконец, оставив галстук в покое, извлек из солидной кожаной папки бумаги.
Эржбета выдохнула.
И вдохнула, заставив себя досчитать до десяти, но успокоиться ей это не помогло… с другой стороны, волнение в подобной ситуации вполне естественно. Эржбета, отправляя рукопись «Полуночных объятий» господину Копорыжскому, каковой в прошлом году издал девять книг в серии «Вечная любовь», не рассчитывала на то, что книгу издадут.
Ей лишь хотелось узнать мнение…
…и вот теперь…
— Понимаю, панночка Эржбета, что сие для вас несколько неожиданно, — господин, представившийся агентом того самого пана Копорыжского, продолжающего писать о вечной любви, тоже выдохнул и перестал втягивать живот, отчего этот живот выпятился мягким шаром. — И в вашем положении занятие литературой… не одобрят… оттого мы предлагаем взять псевдоним. Если, конечно, вы заинтересованы… конечно, поначалу много мы не заплатим, но ежели книги пойдут, то…
…заинтересована?
Эржбета закрыла глаза. И открыла, решительно подвинув к себе бумаги.
Заплатят?
Три тысячи злотней? Этого хватит, чтобы снять квартирку в Познаньске… или в Краковеле? Или в Гданьске, Гданьск ей очень понравился… главное, уехать от родителей, которые с трудом скрывают свое к ней отвращение… и вообще ото всех…
…и Габи говорит, что Эржбете пора самой научиться жить.
Габи на первых порах поможет…
— Вы только со второй рукописью не затягивайте, — попросил господин.
— Не стану, — Эржбета улыбнулась и решительно поставила подпись под контрактом. — Это будет удивительная история о любви девушки и демона…
…агент тяжело вздохнул. По долгу службы ему приходилось читать много удивительных историй.
В Гданьском парке было многолюдно.
Бархатный сезон.
Бархатная трава, которую по утрам поливают, бархатные поздние розы темно-красного колеру, бархатный воздух, напоенный многими ароматами и бархатный жакет, поелику по утрам уже прохладно: чувствуется близость осени. И Габрисия с тоской отметила, что еще немного и ее мутить начнет, не то от обилия бархата, не то от кавалеров. Очередной вышагивал рядом, неся кружевной зонт с видом таким, будто бы это не зонт, а знамя, и говорил, говорил… о любви своей и о себе тоже.
Иногда вспоминал о Габрисии.
И тогда начинал восхвалять удивительную ее красоту… и странно… ведь хотелось же, чтобы считали красивой, чтобы любили… и восхваляли… и получается, сбылась тайная ее, детская мечта…
— Ваши очи столь прекрасны, что сил нет в них глядеться, — сказал пан Вильгельминчик громко, должно быть, чтобы Габрисия точно расслышала.
А заодно уж две девицы, которые синхронно вздохнули. Видно, их очи никому настолько прекрасными не показались.
— Не глядитесь тогда, — Габрисия проявила великодушие, но его не оценили.
— Не могу не глядется!
— Почему?
— Сил нет!
— Экий вы… бессильный…
Пан Вильгельминчик сам по себе был хорош. Высок. Статен. И лицо мужественное, открытое, хоть портрет рисуй…
…вчера вот рисовали, остановившись на аллее, которую облюбовали живописцы, и пан Вильгельминчик, присев на низенькую скамеечку, позировал. А портрет же, писанный углем, но доволи точный, пусть и слегка приукрашенный, вручил Габрисии.
На память.
— Вы шутите, дорогая Габрисия, — наконец, догадался он. — У вас прелестное чувство юмора!
И засмеялся.
…не бедный…
…и должно быть, ему действительно симпатична Габрисия. Быть может, он даже вполне искренне уверен, что влюбился, и что любовь эта — самая настоящая, которая до конца его жизни…
…и чего, спрашивается, Габи надо?
— Дорогая Габрисия, — кавалер встал на одно колено, правда, предварительно кинув на травку платочек. Оно и верно, пусть травка с виду бархатная, но на деле-то пыльная, грязная, а у него штаны белые… — Я имею сказать, что люблю вас от всей души.
И из кармашка коробочку достал бархатную, вида характерного. Пальчиком крышку откинул и протянул.
— И буду безмерно счастлив, если вы станете моею женой!
Девицы, которые прогуливались в отдалении с видом таким, что будто бы сами по себе гуляют, и вовсе не подсматривают, остановились.