— И вам, милая панночка…

И червового не пожалел. Валет хорош, белобрыс, улыбчив, чем-то на Лихослава похож.

— Ха, не напугаете…

Бубны были в козырях. И хитрая физия червового валета скрылась с Евдокииных глаз.

— Рискуете, панночка, — в руке Лихослава остались три карты, он поглядывал то на них, то на Евдокию, и по глазам нельзя было понять, о чем думает…

— Риск — дело благородное, — Евдокия прикусила кончик косы. На руках была одна мелочевка, и если Лихослав не заберет нонешний банк, или не сыграет на отбой, то вернуться все вальты, а с ними и десятки, к Евдокии.

Он же не спешил.

Думал.

Тарабанил пальцами по полу…

— Ежели так, то, может, ставки поднимем?

— Отчего бы и нет? — и Евдокия подвинула две шоколадных, позолоченных медальки к банку, в котором уже было с полдюжины трюфелей, остатки пьяной вишни и булочка с цукатами, немного, правда, надкушенная, но оттого не менее ценная.

Лихослав, почесав мизинцем подбородок, сказал:

— И не знаю, чем на такую щедрость ответить-то… — он положил карты на ковер. — Давайте иначе…

— Как?

— Если выиграю я, вы меня поцелуете.

Евдокия хмыкнула.

— А если я?

— То я поцелую вас.

— Интересно у вас получается, пан Лихослав… как ни крути, а целоваться придется?

— Вас это пугает?

— Ничуть.

В конце концов, играть на конфеты, которые при любом раскладе Евдокии останутся, уже поднадоело.

— Можем иначе, — Лихослав погладил карты… что у него там? Тузы ушли в отбой, из королей выпал пиковый и бубновый… дамы? Пара дам, от которых Евдокии было не отбиться? — Если выиграете вы, я исполню ваше желание… не шутейное, как прежде, а всерьез.

— Любое?

— В рамках разумного.

— А если проиграю я, то…

— Я вас поцелую, — отчего-то эти его слова прозвучали едва ли не угрозой.

…и холодком по полу потянуло, хотя окно Евдокия заперла. Почудился вдруг взгляд, настороженный, раздраженный даже… оглянулась.

Никого.

Пусто. И только покрывало непостижимым образом съехало с рамы, приоткрывая угол серого зеркала.

— Я вас не боюсь, — решилась Евдокия. — Согласна.

— Я не сомневался! Вы очень смелая женщина, — Лихослав поднял карты и, стукнув ими по полу, бросил на вальта бубновую даму.

От же ж!

И сидит, посмеивается… правда, улыбка какая-то кривоватая… и снова холодком по ногам, ощутимо так… и пальцы вдруг заледенели.

А взгляд, сверлящий спину, стал злым.

Или нет, это не злость — ненависть. Глухая. Застарелая.

Лихослав вдруг покачнулся и, побелев, прижал ладонь к груди.

— Вам плохо?

Мотнул головой, хотел что-то сказать, а не смог.

Да что здесь происходит? Вскочив на ноги, Евдокия оглянулась. Пуста комната. И все ж таки… покрывало медленно съезжало, будто кто-то с той стороны тянул его. Заколыхался огонек свечи, присел…

— Евдокия…

Лихослав схватил за руку, стиснул и на себя дернул, да так, что Евдокия едва не растянулась на полу.

— Тише. Держись меня. Обними.

За спину тянул. И Евдокия подчинилась, потому что…

…странно все…

…и свеча вот-вот погаснет, не устоит перед ледяным дыханием того, кто прячется в зеркале…

Стоило подумать, и огонек, вытянувшийся в тонкую рыжую нить, оборвался. В воцарившейся темноте, густой, кромешной, было слышно хриплое дыхание Лихослава. И скрип, не то двери, подпертой стулом, не то половиц.

Или зеркала…

Револьвер сам собою в руку лег.

— Нет, — Лихослав был рядом. — От него не будет пользы. Сиди…

Он держал за руку, и пальцы его были горячими, едва ли не раскаленными. А сама Евдокия замерзала…

…она знала, что такое холод.

И экипаж, севший задней осью в полынью. Кони храпят, танцуют, а вода расползается по застывшей реке, подтапливая казавшийся таким надежным, лед. Кучер спешит выпрячь четверик, и матушка злится. А Евдокия слушает многоголосицу волчьего хора, стараясь не думать, что до ближайшего жилья сотня верст… и ездит-то она верхом не слишком хорошо…

…ей пятнадцать.

…и мрачный ельник пугает. А прозрачное небо предупреждает о скорой метели. Та воет, злится, налетает с севера, сечет мелкою снежной крупой, ветром, наотмашь… ровняет дорогу, клонит ели к земле, и те хрустят, гнутся, падают…

…лошади кричат, почти как люди…

…буря все длится и длится, а с нею пробирается сквозь шубы, меха, лютый северный мороз. Ей тогда казалось, что все, жизнь ее недолгая оборвется… было страшно.

Почти как сейчас.

И покрывало соскальзывает с зеркала…

— Пр-р-р-очь, — Лихослав говорил низким голосом, от которого Евдокии хотелось зажать уши руками, лишь бы не слышать.

Ни его.

Ни тихого вздоха из темноты.

— Пр-р-рочь…

Смешок.

И вздох… близко, над самым ухом… прикосновение к волосам, скользящее, легкое…

Тишина.

Дыхание Лихослава. Спина его широкая, но какая-то сгорбленная. Он сидит, накренившись вперед, опираясь на прямые руки. Голову к груди прижал… а волосы растрепались. И Евдокия трогает их, гладит напряженную спину, уговаривая и его, и себя, что ничего-то страшного не случилось.

Свеча погасла?

Сквозняк?

Так свечи на сквозняке-то гаснут… а прочее — игра воображения… расшалилось оно…

— Евдокия? — голос Лихослава был низким, надсаженным.

— Тут я… — она убрала руку с его плеча.

Неловко вдруг стало. А от чего — не понять.

— Тут, — он развернулся и потерся лбом о плечо. — Ты тут… а там что?

— Не знаю…

— От него Серыми Землями пахнет.

Его дыхание опаляло, будто и не было ни халата, ни рубашки ночной… и стыдно, и страшно глупым девичьим страхом, неуместным в двадцать семь-то лет…

— Плохо пахнет…

— Оно ушло, — Евдокия провела по щеке, удивляясь тому, до чего жесткою стала щетина… — Ушло оно. И не вернется. А если вернется, то у меня револьвер есть…

— Пули серебряные нужны. Завтра принесу, — он не стал ни спорить, ни уговаривать уйти, будто наперед зная, что Евдокия не согласится. И ладно бы только она одна была, тогда бы уж точно не осталась в странном этом доме, но есть же Аленка.

Уперлась.

Должна, мол… а кому и что должна — не говорит. И тянет пожаловаться, на Аленку, на Греля, слова которого из головы не идут, на собственную жизнь, казавшуюся такой правильной, а тут вдруг…

— Ты что, Евушка? Испугалась? Это призрак… всего-навсего призрак… призраков не встречала?

— Нет.

Она не плачет, просто плохо вдруг стало, муторно до того, что хоть волком вой. А Лихослав обнял и держит крепко, и хорошо в его руках, спокойно как-то, пусть слезы все одно в глазах стоят. И Евдокия, позабыв о гордости, тихонько всхлипывает. Не из-за призрака… и вправду, нашла себе забаву — тумана бояться, но потому что… потому что хочется…

…а Лихослав утешает.

Бормочет на ухо слова ласковые…

И щекою о щеку трется. Колючий.

Теплый.

Родной… такой родной, что просто страшно…

— Расскажи…

— Про что?

— Про призраков…

— Сейчас, Евушка, погоди, — отпустил, и Евдокия руки разжала, хотя тянуло вцепиться в него, что есть силы, и не отпускать. Потому как темень, потому как жуть и на сердце неспокойно.

— Я здесь, — Лихослав коснулся лица пальцами…

…жесткими и острыми, будто когтями.

— Я здесь, — сказал. — Рядом. Свечу вот зажгу… живой огонь — лучшее лекарство… призраки или же мари — создания бестелесные… наш полковой ведьмак говорил, что это — остатки… не души, он как-то хитро так выворачивал… вот бывает, что в человеке много ненависти… или боли…

Огонь не желал зажигаться.

Щелкало кресало, рождало искры, но те соскальзывали с нити-фитиля. И Евдокия всякий раз вздрагивала, оборачивалась на черную гладь треклятого зеркала, вдруг да подернется она дымком, выпуская не то призрака, не то марь…

Но голос Лихослава, почти прежний, звучал спокойно.

— И тогда после смерти душа его отходит к богам, тело — в землю, а вот ненависть и боль остаются. С ними — и память… так появляется марь. Своих сил у нее нету, вот и тянет чужие… является людям, мучит, пьет их… от одной-то вреда немного… страху наведет, тоски… а вот ежели стаей… до смерти заморочат… прости, Евушка, не то на ночь рассказываю. Совсем глупый.