Володя. Соленые помидорчики — это «во»! А ваша клятва — это тьфу! Если человек порядочный, то он и без клятвы будет что надо. А не порядочный — и из-за соленого помидорчика…

Женя. Верно говоришь. Выпьем.

Выпили. Жуют. Недолго молчат.

Женя. Там, где есть точные знания, есть счет — где точно известно, что надо делать в тот или иной момент эксперимента ли, производства ли, ремонта ли, заранее можно рассчитать, — там, где делается не по велениям души, не по какой-то там интуиции, неосознанной информации, — там нечего и говорить о каких-то клятвах. Клятва нужна как обряд посвящения в орден и для соблюдения устава.

Володя. Верно. Так зачем вы из себя орден строите?!

Женя. Да это не мы — это все вы. А мы тоже. Мы и есть определенный орден, братство, в идеальном варианте братство, призванное помогать страдающим, созданное для ликвидации, по возможности, страданий телесных. Прощеньица за пафос просим, но пафос и ритуал тоже входят в обряд. И по идее — это не чиновничий аппарат (эх, хорошо бы); к сожалению, не рационалистический аппарат науки, — а может, и не к сожалению, — а какое-то душевное движение с какими-то знаниями. Мы пока не наука, но много умеем…

Володя. Тогда другое дело. Тогда так и объявите.

Женя. Вы меня спрашиваете — я говорю свою точку зрения.

Володя. Это верно. Настоящая наука может позволить себе раскованность, расхристанность, пренебрежение ритуалом. А пока науки нет — надо быть закованным в какие-то полушаманские обряды, например клятву. Тут-де другое дело. Нет вопросов больше. Надо быть закованным, застегнутым на все пуговицы, закрытым высоким и строгим, почти пасторским воротничком, чтобы походить на строгого ученого. Например, клятва. Клятва и показная строгость — братья. Необходимы. Особенно если ты еще при этом думаешь, что являешься представителем науки, да к тому же самой гуманной… как это у вас там произносится с павлиньей гордостью. Долго говорим очень.

Филипп. Если уж говорить о науке, то физики могут себе позволить, как поэты, ходить в свитере, в куртке и на конгресс и по горам. Медик же, если он мыслит себя «представителем», вынужден накидывать петлю из галстука. Впрочем, поэт в горы не пойдет. Прогресс искусства еще настолько не вырос, конечно. Каждый в чужом понимает больше и с большим удовольствием говорит не о своем, когда только представляется возможность.

Женя. В искусстве нет прогресса, быть не может. Оно всегда впереди. Так как прогресс в основном это борьба со смертью, а…

Володя. «Друг Аркадий, не говори красиво». И не говори трюизмами. Говори про свое.

Женя. Ты-то, конечно, про свое говоришь. Еще выпью — знаешь как заговорю! Как физики. Нравится мне феня физиков. То бишь ее нет. Это хорошо. Физики, например, могут себе позволить назвать какую-то там частицу, или подчастицу, или полчастицы именем призрака, порожденного фантазией полумистического писателя, и измерять эти миражи единицами странности или шарма.

Филипп. Ты слишком много знаешь — тебя надо убить.

Володя. Объясняю тебе, Филек. Это он про кварки и Джойса. Ну, болтун.

Женя. Ну погоди — я про свое хочу. Вот мы, медики, стараемся ликвидировать все личностное, свободное, раскованное, нестрогое. Международная комиссия анатомов ликвидировала именные названия некоторых частей тела организма. Меняют свою орденскую феню. А многие, многие поколения врачей вот уже сотни лет называли паховую складку именем Пупарта. Теперь имя отменено. Фатеров сосок теперь должно именовать: Большой сосок двенадцатиперстной кишки. Теперь нет ни трубы Фаллопия, ни трубы Евстахия. Мы строгостью, респектабельностью, обрядовостью заменяем точные знания. И пока точных знаний нет — нам это нужно: и клятва, и одежда, и ритуал при обсуждениях. А все потому, что наша наука — это будущее, сложнее всяких там химий, физик. Человек или человечество еще просто не доросло до нашей науки.

Володя. Ну, гуляешь, парень. Да что вы без этих наук?

Женя. Именно. А для чего они? Для человека. Чтоб познать человека. И дух, и тело. Вот мы и ждем вас.

Филипп. Ну вот, дождался. Мы собрались здесь.

Женя. А все прочие науки создают у человека манию величия. В свое время дошли, что, если поддеть большой камень палкой, которую посредине опереть на камень маленький и надавить на свободный конец, большой камень оторвется от земли. И сразу же: дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир.

Володя. Болтун. На кого замахиваешься!

Женя. Не огорчайся. Математики спесь сбили. Когда стали считать, почему яблоки падают. Как-то манию величия поубавило.

Филипп. Я, как представитель не знаю чего, предлагаю продолжить трапезу, иначе не успеем. И не обобщай, Жека. Все основные ошибки, заблуждения и злоупотребления мира и в мире начинались с обобщений. Бойся их!

Женя. Иди ты и молчи. А химия занималась поисками камня и способа превращения дерьма в конфетку и газовых миражей.

Филипп. Это нашли. Из газа сейчас и шубы делают.

Женя. Все верно, но дай досказать, потому как когда начнут играть Бразилия с Англией, то наука и все прочее должны будут умолкнуть. Ну дайте поговорить.

Володя. Ну, пыли дальше. Время на исходе.

Женя. Мы ждем, когда все ваши поверхностные науки сольются в одну нашу и создадут настоящую медицину. А пока не можете, не мешайте нам быть орденом, попами, шаманами, лицедеями, нам нужны клятвы, запрещения курить, пить, не есть сладкого или соленого, бегать трусцой и так далее, потому что все-таки мы много умеем и многим помогаем. А что умирают все же — так стопроцентная смертность останется до скончания мира, наверное.

Филипп. Что касается бега — час утром, и все прекрасно.

Женя. Не знаю. Чувствуешь ты себя, может, хорошо. Удовольствие свое имеешь. И я рад за тебя и за всех остальных радующихся бегунов. А вот полезно это или нет — время покажет, пока неизвестно.

Володя. Ну, теперь поболтай насчет духа. Ты сегодня наговорился. За всех.

Женя. А дух — это другая сфера. Здесь пока верить надо, как в медицину, как в бег, в прыг, в сахар, облепиховое масло… во все. Вот когда, вдруг, сумеют дух разложить на элементарные частицы да кварки, тогда мы тоже начнем его измерять странностями и шармом.

Филипп. Я опять вынужден включиться. Время вышло. Включаю телевизор.

Филл включил телевизор, и тут же раздался звонок.

Филипп. Да выключи ты его, Володька, к черту.

Володя. Всегда как что-то интересное — так телефон. Последний звонок, и все — выключаю. Я слушаю. У меня. Сейчас. Ну вот тебе! Из больницы. Ты начальник — дай быстрей решительные указания и садись, не мешай.

Мишкин. Вот так. И я поехал в больницу. Я не посмотрел, как играл Пеле. Не видел в этот раз игру Мура, Чарльтона. Я поехал в больницу, куда привезли тяжелую травму. Под крики и стенания ребят я еще позвонил Гале, но ее не было, а наш анестезиолог был в отпуске.

«Кто ж даст наркоз? — думал я в такси. — Интересно, что за травма. Сказали, черепная. И я поехал, даже не расспросив. Может, зря. А не помчался ли я, ничего толком не выяснив, из чистого пижонства. Не хотел ли просто показать ребятам, что ордена, подобные нашему, требуют служения, а не службы или обслуживания. Вот вы, мол, остаетесь получать удовольствие, а я вынужден… Напрасно я не расспросил как следует. Такой футбол пропустил. Теперь уже поздно. Этому пижонству полтора рубля. От Вовки до больницы. А если зря и побегу обратно ко второму тайму — то и все три рубля. Дорого тебе, папаня, это пижонство встанет. А вдруг оперировать придется. Кто ж наркоз даст? Конечно, Агейкин правильно вызвал. Молодец — не постеснялся. И от гордыни можно не вызвать».

В больнице мне ничего не рассказывали, а просто показали человека, у которого из лица торчал кусок, сектор циркульной пилы. Как древняя секира, этот сектор врубился прямо в середину лица, рассекая лоб, нос, верхнюю челюсть и разодрав нижнюю губу. Зубчатый край пилы был во рту. Больной был в сознании, кричал: «Спасите меня, доктора!» Рот, нижняя челюсть двигалась при этом, а пила пилила нижнюю губу. На снимке видно, что пила входила вглубь больше чем на половину черепа.