Когда мы приехали домой, мне не пришлось возиться с обедом. Галя уже была дома, и даже стол накрыт был. Оставалось только подогреть его.

Я не спрашивал, куда и зачем она ездила. Она свободный представитель свободного общества — сама скажет.

Мы молча ели. Вот так должны бы выглядеть поминки. Но на поминках всегда шум, а подчас и смех. А выглядят так чаще семейные обеды.

А потом она мне сказала, что девочке лучше, что и пневмония и якобы перитонит разрешаются, что опасности для жизни сейчас нет и что она в пневмониях разбирается лучше, это ее работа.

Я, конечно, ее обругал. Что это, в конце концов, предательство, могла бы сразу сказать, понимать надо, и поехал в больницу.

ЗАПИСЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

— Да, да, да! Да, да. Иду. Ну сейчас.

— Жень, ну я же специально заехала за тобой, чтоб мы не опоздали. И уж совсем на ровном месте тянешь.

Сейчас. Докурю. И пойдем. А кто же у нас на завтра на операцию? Только мелочи?

— Вот так ты и опаздываешь всюду. Просто сидишь.

Да, да. Кажется, три грыжи, двое вен и совсем мелочи какие-то. Мало. Просто сижу. Я думаю. Обсуждаю сам с собой. Ну, конечно, я безалаберный. Вот докурю, и пойдем. Ты одевайся, а я пойду халат сниму.

Мишкин подошел к столу. Посмотрел чью-то историю болезни. Полистал ее. Хмыкнул.

— Ну, Женя.

— Сейчас, Галечка. А где все врачи?

— Ушли все давно.

— А дежурные где?

— Сидят в ординаторской, едят.

— Ага. Посиди минуточку, Галочка. Я сейчас. Мишкин пошел в ординаторскую.

Галя подождала его минут десять и пошла в ординаторскую. Мишкин сидел на кровати и с Игорем Ивановичем играл в шахматы.

— Евгений Львович, я же жду вас.

— Галина Степановна, вы же видите, что я интеллект свой развиваю. Мы успеем, у нас еще полчаса… «Прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете и бесплатно покажет кино, с днем рожденья поздравит и, наверно…»

— Все, Евгений Львович, ферзь ваш пропал.

— А если я турой сюда? «…И, наверно, оставит мне в подарок пятьсот эскимо».

— А так мат. Я свою ладью сюда.

— Ну, ты как Бобби со всеми претендентами сразу. Пойдем, Галя. Все.

Они вышли и пошли по коридору. На лестнице. Мишкин:

— Ой, совсем забыл. Галя, подожди меня в раздевалке. Я сейчас.

Галя только вздохнула.

Мишкин забежал в палату, подошел к больному:

— Вера Сергеевна вас смотрела сегодня?

— Смотрела.

— Мы решили вас завтра оперировать. Договорились?

— Чем раньше, тем лучше. А кто будет оперировать, Евгений Львович?

— Все навалимся. Всем отделением.

— А вы будете?

— Конечно. И я буду. Значит, на завтра.

Мишкин вышел в коридор, нашел постовую сестру,сказал, чтоб больного готовили на завтра на операцию. Велел посмотреть по истории, какие сделал анестезиолог назначения. И наконец пошел в раздевалку.

Назавтра, на утренней конференции, Мишкин извиняющимся голосом сказал врачам, что он назначил еще одну операцию. Это сбивало их расписание, но все привыкли. Теперь надо операционным сестрам сказать. Это уже будет побольше шума.

Но и с сестрами все обошлось благополучно. И Мишкин удовлетворенно пошел переодеваться на операцию.

Он всем сбил день. Перед всеми извинялся. Всем говорил, что виноват и что он плохой заведующий.

Сегодняшний день не пропал. Он чувствовал, что что-то не сделал. Вспомнил все-таки…

Подумаешь, говорят — безалаберный.

ЗАПИСЬ ТРИНАДЦАТАЯ

— Слушай, Женя, общественной работы ты никакой не ведешь.

— Здрасьте — новый год! Не веду. А оперирую — это не общественная работа?! Обывательская?

— Ты за это деньги получаешь.

— А что ж, на общество только без денег надо работать? Еще у Ильфа в «Записных книжках» было написано: «У нас общественной работой называют ту, за которую не платят». Я весь в общественной работе. Кстати, мне не за всю платят. Хоть одну ночь, когда меня вызывали, — оплатили?

— Это, милый, твое дело личное. Можешь не приезжать. А если бы ты своих научил обходиться без тебя как следует — они не вызывали бы. Научи. Воспитай. И не будешь ездить по ночам. Будешь вовремя уходить.

— А если вашего мужа привезут?

— А это мое личное дело, если я тебе позвоню. Короче, ты знаешь, что у нас называется общественной работой и ты такую не ведешь. Так ведь. В конце концов, общественная работа помогает нам чувствовать локоть товарища.

— Так это дело добровольное. А чувство локтя товарища — это когда скованы.

— Ну, сил у меня больше нет. Но почему у меня должно быть столько неприятностей из-за тебя? Тебя же в районе все знают. Ты не иголка. В райкоме даже у меня спросили, какую общественную работу ведет у вас Мишкин. А я вынуждена что-то врать. Сказала про народный контроль, про стенгазету.

— Плюнули бы вы на них. Такая красивая женщина, как вы, может себе это позволить.

— Эх, Женечка, кончилось то время, когда я могла себе что-то позволять. Годы вышли. Ты подумай — захочешь куда-нибудь поехать за границу. У нас ведь путевки часто бывают, а характеристики-то тебе и не дадут.

— В гробу я видал вашу заграницу. Да и куда поеду! На юг съездил этим летом — так в долгу по самую маковку. Заграница!

— Пойми! Ты же всех нас подводишь. Ну сделай ты хоть какую-нибудь общественную работу, хоть разовую, что ли.

— А разовые я делаю всегда и аккуратно. На субботник по уборке территории ходил? Ходил! На субботник по строительству нового корпуса ходил? Ходил. На субботник на уборку нового корпуса поликлиники ходил? Ходил! На воскресник на овощную базу ходил? Ходил! На картошечке все воскресенье со всеми хирургами и операционными сестрами честно своими ручками хирургическими отработали. Это что ж, мало? И впредь на все грядущие субботники, воскресники, не жалея рук своих, пойдем.

— И это все. А где твоя индивидуальная общественная работа? Ну напиши хоть в стенгазету что-нибудь.

— Да что? Рецензию на фильм, что мы вчера смотрели, что ли?! — Мишкин радостно засмеялся, представив себе, как он пишет рецензию. — Правильно. Там про хирургию. — Смеется. — Напишу. — Смеется. — Напишу.

— А что ты смеешься! И напиши. Ну хоть рецензию напиши, а мы в стенгазету повесим. Да еще как новую форму работы представим. А то и в заводскую многотиражку отдадим.

Мишкин продолжал смеяться:

— Ну, умора! Напишу. Обязательно напишу сегодня вечером. И все — и больше не будете приставать с этой работой?

— Ты напиши, напиши сначала — пехота! — а потом торговаться начнем.

Мишкин ушел, продолжая смеяться.

Марина Васильевна видела, как он шел по двору одетый, наверное домой. По лицу его блуждала та же улыбка, с которой он вышел из кабинета.

«Он ведь если вдруг сбрендит, то и напишет, пожалуй, — подумала Марина Васильевна. — Нет. Куда ему. Не соберется. Ох и безалаберный. А ведь все может. И делает все, но только то, что непосредственно нужно и для больного. Облегчает себе жизнь. Упрощает».

А Мишкин пришел домой и, никого не застав, с той же улыбкой сел за стол и стал пытаться написать рецензию. Он вспомнил фильм, вспомнил Сашку, вспомнил операции свои, в фильме, обходы и начал писать, почти не отрываясь от бумаги.

«Профессор киноэтики. А вся этика заключалась в том, что режиссер не должен жить с актрисами», — довольно просто и немудрено И.Ильф в своих «Записных книжках» разделался с «прогрессивными» разговорами о разных видах этики.

Профессор Приходько — единственный герой фильма — тоже просто к этому относится, когда возникает дискуссия о моральности пересадок сердца. Пожалуй, это разумная позиция.

О какой моральности идет речь! Мы, врачи, здесь для того, чтобы люди жили. Мы не даем жизнь. Мы не в состоянии ее сделать вечной. Но все между — наше, врачебное. Все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы человек жил дольше. Таковы задачи, таковы правила игры врача.

Это фантастический фильм — фантастический потому, что реалистических ситуаций, подобных показываемым, в нашей стране не было; это реалистический фильм — реалистический потому, что, во-первых, сердце так и не пересадили, а во-вторых, потому, что подобные «фантастические» разговоры о моральности в принципе возможной, действенной медицинской помощи возникают в тысячах приватных и официальных, устных и газетных разговоров, и у нас и во всем мире.