— Прямой опасности для жизни нет сейчас.

— Жива будет, в общем?

— Скорее всего. Я сижу с ней все время.

— Родители не знают?

— Нет.

— Она не расскажет сама?

— Нет.

— Но мне-то как быть, я должна сама пойти на тебя заявить. Ты так все и написал в истории?!

— Все.

— А донос, значит, на меня переложил?

— Я сам напишу.

— Молчи, дурак. Каждый выполняет свою работу. И не лезь. Марина Васильевна обхватила руками голову. Она так всегда берегла прическу! — всю измяла.

— Вот я заявление принес. Прошу меня освободить.

— Освободить! Нет уж, сиди. Хорошо жить хочешь. И донос мне писать. И сам отсюда уйдешь. Конечно, дома-то сидеть, переживать не на людях спокойнее. Нашел выход. Я не могу по закону держать тебя насильно. Подписку о невыезде из больницы не возьмешь. Но если ты уйдешь — это будет непорядочно.

— Да вам же будет легче, если я уйду!

— Не тебе судить, Мишкин. Ты думай о своей легкости, а не о чужих облегчениях. Иди работай. С девочки глаз не спускай — выходи. А я поеду подумаю. Галя знает?

— Нет еще.

Марина Васильевна поехала к своему близкому знакомому, большому начальнику в медицине.

— Петр Семенович, выручайте.

— Что случилось, Маринушка?

— Доктор у меня есть, хирург. Всеобщий наш любимец в районе, гений…

— Гений!? Ну и натворил, наверное. Кто таков? К делу давай.

— Может, и слыхали вы, Петр Семенович, Мишкин Евгений Львович, — знаешь, он один из первых удалил тромб из легочной артерии при эмболии…

— А, ты что-то мне рассказывала о нем.

— Ну да. Ну конечно же! А парень какой! Умен — а руки! Высок, статен. Но это все ладно — хирург он от бога.

— Продаешь ты его, что ли! Несешь, несешь бог знает что. Случилось что, рассказывай. Что?

— Аборт криминальный, Петр…

— Ты что! Изыди, сатана! Ты что! Не знаешь положение с абортами? Хотел хорошо жить — пусть расплачивается.

— Петр Семенович, он не брал денег! Знакомая девочка.

— Девочка! Тем более. Надо осмотрительней знакомиться. Скажи на милость! Да и не гинеколог к тому же. Пускай своих девочек в больницу посылает. Закон-то есть.

— Да это знакомая сестры его.

— Да какая разница! Что ты меня посвящаешь во все. Аборт! Дома! И все. Больше ничего не надо. Не надо делать плохо.

— Конечно, Петр Семенович, но…

— Какие «но»! Не морочь голову. Как у тебя дела вообще?

— Петр Семенович! Парня же упекут! А он ведь от доброты. Ему же в тюрьме сидеть придется. Я вас очень прошу. Просто личная просьба. Да и жалобы-то от родственников нет.

— Ну а что я могу сделать! Ты сама понимать должна.

— Я никогда, Петр Семенович, не просила вас так. Сейчас — крайний случай, Петр Семенович. Ну просто максимально униженно прошу. Ну, хотите, на колени стану.

— Ну, не морочь голову, говорю. Шутка, что ли! Криминальный аборт. А как узнали, раз не было жалобы? Случилось что?

— В том-то и дело! Перфорация матки, резекция кишки. Сам пришел сказал.

— Что?! Да-а. Это много лет. Что ж можно сделать! Это да, это много лет. Плохо, очень плохо. Хороший парень?

— Парень-то…

— Да-а… Развела ты у себя. Все мы, конечно, не без греха, но такое. Да тебе голову надо оторвать. А девочка-то как? Плохая?

— Сейчас опасности для жизни нет.

— Голову тебе оторвать мало.

— Виновата, Петр Семенович, виновата. Но там видно будет. Сейчас парня от тюрьмы спасать надо.

— Но ты его выгонишь?

— Не знаю. Может, и надо будет, если все благополучно обойдется. Но пострадает-то кто от этого? На нем же вся хирургия в районе держится. Ведь у нас же лучшая хирургия в городе.

Лучше, чем в Москве. Ей-богу, не боюсь это сказать. Сравни отчеты разных больниц в горздраве у вас.

— Незаменимых людей нет. Ты же знаешь.

— Есть, Петр Семенович, есть. Просто любого можно сменить.

— Дала ты мне задачу. А ты к кому-нибудь обращалась?

— А к кому же с этим обратишься? Только если вы сумеете помочь.

— А кто знает об этом?

— Никто пока. Я сама сообщить должна — пока молчу.

— Подожди еще денек, не сообщай. Запиши мне все обстоятельства дела, а фамилию мне его пока не записывай, от греха. Помни, ни одному человеку пока. Через меня же пойдет. Позвоню сегодня, посоветуюсь, что и как надо делать. А ты мне утром завтра позвони.

— Да я приеду к вам спозаранку, Петр Семенович.

— Не надо. Не суетись. А пусть-ка лучше он приедет. Я ему холку намылю.

— Не поедет сейчас. Ты знаешь, какой он. Пока у него больной тяжелый, он из отделения не выходит. А уж такой-то случай!.. Под угрозой расстрела он девочку не оставит.

— Договорились, аллах с тобой, завтра жду. Звони.

ЗАПИСЬ ТРИДЦАТАЯ

«Ребята, дорогие мои, простите это пафосно-сентиментальное начало, но так получается. Я не писал вам, не знал, что писать и как писать, и не понимаю я, что теперь я.

Я, с одной стороны, вас недавно видел, когда лежал в больнице, но, с другой стороны, в больнице каждый раз было столько народу, что я ни разу не мог с вами поговорить. Лежу в этом лесном санатории — поправляю здоровьечко. Почему!

Почему черт меня понес в эту бешеную поездку, почему не дождался решения дела — будет ли дело, почему выздоровление девочки так быстро меня успокоило, хотя успокоиться я должен только тогда, когда Люда родит. Почему понесло меня в эту поездку! За что я устраивал себе подарки? Почему, выходя из автобуса, я не думал ни о шоссе, ни о машинах? Почему, думая о прошлом, я не глядел по сторонам на настоящее.

Наказан ли я за поездку, наказан ли за девочку, или все идет стихийно, неизвестно от какой точки?

Так бессвязно, «импрессионистически», что ли, я могу писать только вам. Примите и терпите. Я хочу написать, что думаю о случившемся. Не о девочке. Это было плохое дело, не должное.

Этим мы уже тысячи раз изорвали свои души и свою, вернее, мою совесть. А вот сейчас что! А сейчас…

Я сижу за столом в маленьком павильончике-ресторане. Стены — почти сплошь окна. Снег — испоганенный лыжней. Дорога — следами машин. Дерево почему-то растет впритык к стеклу оконному. Непонятно, как строили этот домик. Непонятно, что будет со стеклом, если дерево будет расти. Непонятно, зачем эти люди, числом около тридцати, приехали в этот загородный ресторанчик праздновать пятидесятилетие своей начальницы. А может, она не начальница. Нет, они ей улыбаются ртом, они ее приветствуют руками с рюмками, они желают все встретиться на столетием юбилее, они заглушают себя песнями и музыкой из автомата. Непонятно…

Впрочем, все вздор. Самое главное непонятное — это почему я здесь. Какого черта я, у которого такое неприязненное чувство вызывают шаблонные хитросплетения природы, приехал сюда. Меня так стукнуло, я даже не знаю чем, что на голове осталась вмятина; непонятно, почему я так забочусь о своем здоровье, что уже более двух месяцев, которые прошли после травмы, я не дотрагиваюсь до водки. Почему я так боюсь за свое здоровье, почему оно стало для меня столь драгоценным, что хорошему застольному прирюмочному общению с дорогими и близкими мне людьми я предпочитаю бережение анатомических отделов и их физиологическое функционирование.

Может, я действительно воспринял все это как знак, данный мне в ощущениях.

Знак мне, который еще и сам не знает, грозит ли ему суд, но думает и помнит о том, что девочка Люда, может быть, никогда не будет иметь детей. Знаки были в действиях моих, я сам их создавал себе, но я не имел глаз, чтобы видеть, ушей, чтобы слышать. Я поехал в этот вояж, в эту гонку, в эту спешку — за чем?! за чем гонка, — и посреди разговора, движения, смеха перестал существовать, но то, что я не существовал, я стал понимать после, когда я существовал снова.

Мы ехали — я смеялся, разговаривал и все равно думал о Люде, о себе, а потом я вышел, а потом меня не было, а потом я еще не понимал, что не существовал перед этим, я не пришел снова в жизнь, а вновь рождался. Сначала я себя увидел перед каким-то домом, а рядом стояли люди, которых я откуда-то знал, не помнил откуда, еще не знал, что это были и будут близкие мне люди; потом опять я не был в жизни — это как воспоминание из детства: кусочек жизни есть — ничего, потом опять кусочек — опять ничего. Затем было приемное отделение — я уже узнавал. И опять ничего. Потом я в перевязочной — на столе лежит больной, я слышу дыхание неправильное, чейн стоксовое, — узнаю. Думаю, что я на дежурстве, хочу помочь, смотрю на больного, смотрю на часы, стрелка прыгает по минуткам, я думаю, что для нас (в этот момент я себя, наверное, считал здоровым доктором) это минуты, а для больного — вечность, потом, кажется, я слышу это по дыханию, ему, этому больному, конец. Какие ж тут минуты? А про себя я еще ничего не знаю. Как в детстве.