— Да, позвоните. Иду. Дай закурить. Покурю и пойду. Сел, как провис.

Сначала молча курил. Затем опять заговорил о девочке.

Наконец встал, попрощался и пошел по коридору опять к девочке.

В восемь часов он все же из больницы вышел.

Шел он, медленно переставляя ноги, но, по-видимому, благодаря их длине, что ли, в конечном итоге получалось, что шел он быстро.

«Мне бы сейчас несколько молодых ребят. И чтоб мужики. — Поначалу Мишкин шел медленно, и размышления его носили размеренный характер. — С мужиками легче. Каторги домашней нет у них. Ну что Наташа, например, ну, хороший хирург, но дети, магазины, муж. Нет, ребят мне нужно, ребят. Вот выстроили нам, скоро открывается, новый корпус — кому работать? Народу не хватает. Набрать бы ребят — и девочку было бы на кого оставить. Посадил бы, и сидели. И с удовольствием. А так, когда их несколько человек, — где взять? Вон автобус. Не побегу. Пройдусь еще. Медленно. Дежурств на каждого тоже приходится много. Правда, заинтересованы — подработка нужна. А много не разрешают. Вдруг доктор переработает. Охрана труда зорко следит. А если недоест — неважно. Охрана еды — нет такого сектора в месткоме. Пожалуй, девочке надо еще гамма-глобулин завтра дать. Надо сказать аптеке, чтобы достали. И Нина обещала какой-то новый антибиотик привезти. Сейчас бы она была. С машиной быстрее. А где ж хирургов брать для нового корпуса? Говорят, в институте на последнем распределении студенты отказывались идти в хирургию. В психиатры идут, в рентгенологи. И даже, поработав немного, некоторые уходят из хирургии. Вредностей или трудностей не боятся. Деньги нужны. А там и за вредность прибавка, и отпуск больше, чем у хирургов. Сейчас хорошо хоть в анестезиологи повалили. Им теперь тоже и отпуск увеличили и прибавку дали. Нам же придумали моральное удовлетворение. А его нет. Когда хорошо — норма, проходишь мимо. Вот моральное неудовлетворение — это бывает, когда плохо. Эти моральные реакции удовлетворяют, действуют лишь на единицы, а хирургов надо тысячи. Деньги бы прибавили. Пройду еще остановку пешком — а то устал что-то. И псориаз опять обострился. Это, наверно, после той черепной травмы. Конечно, консультанты нужны. Да и на себя одного ответственность брать страшно. Еще неизвестно, чем кончится. А Захар — человек понятный. Конечно, он в клинике вынужден барахтаться, как в проруби. Но в рамках их проруби он из тех, которые тонут чаще других. Тьфу-тьфу, не сглазить бы его. Гнойный процесс идет — конечно, есть смысл сделать гамма-глобулин. В новом корпусе, если разрешат их проект немного переделать, надо будет выделить послеоперационнореанимационное отделение. Это надо же! Построить семиэтажный хирургический корпус без реанимации. Строили по проекту пятнадцатилетней давности. Сделаем там сами. И девочке там было бы лучше. Станет лучше ей — тьфу-тьфу, —надо будет перевести в отдельную палату. В новом корпусе будут такие. Невестка — хм. Такую девочку, конечно, жалко Сашке давать — хамит, грубит. Впрочем, возраст такой. Да от меня, кстати, не зависит, кому ее давать и даже кого он будет брать. А Галя ему и замечание сделать боится. Он-то с ней как с матерью, — не знает. А у ней все время в голове — не мать. Ему ж не объяснишь. И не надо. Сколько она ему сил отдала, а он грубит. И мотается она сверх меры. И у себя на работе, и ко мне приезжает. И с девочкой этой тоже возится. Совсем умучилась. Похудела. Девочка-то за несколько дней вон какая стала. Господи, хоть бы поправилась. Ничего не жалко. Все бы отдал. Но обеты лучше не давать. Как эта легенда: дал обет перед битвой — в случае победы отдать в жертву первое, что увидит дома, — пришлось дочерью жертвовать. Лучше обетов не давать. — Мишкин увидел автобус и пошел быстрее. — Обеты — они как суеверие. А суеверие, вестимо, грех один. Суеверие — это ни знаний, ни веры. Чаю хочу. Крепкого. Не кофе. Вот он. Автобус».

Мест было много. Он сел. И снова стал думать обо всем понемногу. Потом заурчал: «…и неясно прохожим в этот день непогожий, отчего я веселый такой. Я играю на гармошке…»

Галя встретила его в дверях. Помогла раздеться. Пиджак повесила в шкаф. Сашка лежал на диване. Приветствовал отца с юношеским, вернее, с детским полухамским самомнением и покровительственным пренебрежением:

— Привет. Ну как там твои умирающие габонцы, Швейцер?

— Этим не шутят. У меня тяжелая девочка лежит, которой ты и в подметки не годишься.

— А ты кому годишься в подметки? Разве что маме, да и то потому, что она ближе.

— Что ты хамишь с ходу?!

— А что ты приходишь с видом умученного святого? Сам выбрал себе свой путь.

— У тебя что — двойка, что ли?

— Проницателен больно. Насквозь видишь — тебе в рентгенологи надо, а не в хирурги. И платят больше.

Сначала Галя молча накрывала на стол.

Затем одновременно стала наблюдать за лицами своих мужиков.

Потом молча села.

Наконец, при последних словах сына, включилась и она:

— Как ты с отцом разговариваешь? Ты только представь себе, каково ему сейчас. Ты же знаешь! Ты только попытайся понять его работу. Дурачок!

— Ты умная. Понять его работу!

Саша, по-видимому, в работе отца тоже видел в основном моральное удовлетворение. И потом Саша, как мог, оправдывался.

— И шутки твои — не твои. И насчет рентгенолога, и насчет его оплаты. Видишь, Женя, при нем еще многое нельзя говорить. Переоцениваем его.

Сашка повернулся, продолжая лежать, показал им свою полную оппозиции спину, приставил к стене «Швейцера» из серии «Жизнь замечательных людей» и стал читать или делать вид, что читает.

Галя ушла на кухню. Из коридора послышалась ругань в соседней семье. «И что они не поделят? Каждый день ругань. И чего люди столько ругаются… — Мишкин опять стал мечтать, если только мысли эти можно назвать мечтою. Просто они у него плыли в голове в ритме мечты. — Не более того — ругаются. И я чего напал на Сашку? Хотя это он на меня напал. Но у него возраст. И нечего серьезно к этому относиться. Наверно, в этом возрасте часто рвется контакт между детьми и родителями. И уж потом на всю жизнь. Надо сдержаннее быть. Надо не ругать, а объяснять, наверное. Вот дети, конечно, критерий полноты и правильности жизни родителей. Конечно, это так. Если Сашка окажется нулем или ниже, это значит — я был нулем. А все, что есть, только кажется. И я в этом возрасте был тяжкий крест своим старикам. Где-то во мне, наверное, истоки Сашкиного хамства».

Галя пришла из кухни, и он попытался было есть. Казалось, есть хотелось, а начал, и не пошло.

В это время позвонила Нина, сказала, что привезет завтра антибиотики, и попросила дать ей анестезиологическую карту «того больного, с травмой черепной. Я дам ее одному здесь, в институте, в диссертацию его она годится». Договорились на завтра после работы. Мишкин вернулся в комнату.

— А острого ничего нет?

— Нет, Женечка, не купила.

— Ну вот. Всегда так. Не могла в магазин сбегать. Ты же знаешь, я люблю острое. — Мишкин отпихнул тарелку.

— Жень, но когда же я могла успеть? С работы я заехала к вам, к девочке. Обед у меня был готов. До Сашкиного прихода только и успела за хлебом зайти.

— Ты же знаешь, что острое для меня важнее хлеба. Обошлись бы без хлеба. И сладкого, конечно, нет ничего?

— И сладкого нет. — У Гали в глазах появились слезы, и она отвернулась к шкафу.

Сашка продолжал читать.

Мишкин посмотрел сначала на сына, затем на Галю, потом в окно, наконец встал.

«Потом поем». Прошелся по комнате. Галя возилась в шкафу. Сашка продолжал читать. В коридор не выйдешь — ругаются соседи. Здесь ходить — места мало. Но он ходил. Семь шагов — разворот. Семь шагов — разворот. Семь шагов… и так далее.

— Саш, сходил бы купил конфет, а?

— Ну вот! То почему мало читаешь — то иди в магазин. Я…

— А, ладно. — Мишкин махнул рукой и лег на тахту. Впечатление, что заснул он еще на пути к подушке.

После Галя пыталась его разбудить, чтоб разделся на ночь. Ничего не вышло. Не проснулся даже позвонить поздно вечером в больницу.