— Давай, Игорь, кончай. Не баня.
Ну и халаты у нас. А мне и вовсе очень короток. Не на бал. Хорошо и так.
— Можно йодом его?
— Можно.
Ровно закрасил. Полтела закрасил. Теперь ребра посчитать. Где разрез сделаем? Здесь спиртом надо. Наметим.
— Дайте, пожалуйста!
— Что?
— Спирт!
Вот как теперь. Когда они сами знают, что дать, — лучше.Накрываю простынями.
— Я сверху. А ты снизу накрывай.
— Свет направьте.
Руками все приходится. А в институте кнопками свет направляют. Куда же я сегодня должен идти? Анестезиологи, по-моему, полностью готовы уже.
— Можно начинать.
Так. Сразу крючками, ребята. Правильно все. Кровь останавливать особенно не приходится. Ага, прошел.
— Пневмоторакс.
Если легкое не очень запаяно, к пищеводу подойдем быстро. Да. Вот. Потом. Темные простыни лучше. Сначала диафрагму рассеку. Шить надо. Дают, не спрашивая. Сейчас-то конечно. Почему каждая работа обезличена? У нас в душах, наверное, конвейер и комбинат. Раньше сестра играла большую роль. Операционная сестра. И сейчас большую, но не так. Личные качества не так уж важны. Важны, но не так, как раньше. Кто говорит, что очень важно, — это больше для форса треплются, наверное. Сестра нужна, чтобы стояла много и давала все, не спрашивая, что нужно. В маске она хорошенькая. Лучше, чем с открытым лицом. Лоб хороший. Здорова опухоль. Отойду ли?
— Смотри какая. Наверное, не удалим. Тогда трубочку. Куда же я должен идти сегодня? Ух ты, и поджелудочная захвачена. И край печени. Узлы в клетчатке. Если здесь попробовать. И риск большой. Даже если удастся, работы часа на четыре минимум. Риск здоровый. И толстый кишечник, забрать участок придется. Это началось с желудка, потом на пищевод поползло. Работка! Я вам скажу! А! Конечно же с Ниной куда-то иду. Тот-то ее больной, родственник. Поправился. Позавчера звонила. Сейчас тридцать пять одиннадцатого. Она же говорила… Нет, ничего у меня здесь не выйдет. Трубочку поставим. А если отсюда попробовать подойти? Сплошняком все. Попробовать если? Смертельный риск. Смертельная вещь. Болезнь тоже смертельная. А здесь отойду? И здесь не подойти. Можно, конечно, но… Если аорта прихвачена — тогда все просто и говорить не о чем. Кто-то предлагал, не помню кто: пищевод с куском аорты забирать. А потом пластика аорты синтетикой. Где-то статья была. Или, как говорится, личное сообщение. Хм. Здесь кровит.
— Дайте зажимчик. Теперь нитку. Вяжи. Ничего не выйдет у нас, наверное. Здесь давайте подсечем. Вяжи.
Если здесь иссечь, интересно, удастся ее убрать полностью? Уходит. Риск большой. Работы на целый день. Не выдержит. Риск. Рака не выдержит тоже. Нет. Лучше не делать. Пищевод выделился хорошо. Отошли. И от аорты отошли. Помрет. Риск большой. И меня ругать будут со всех сторон. Но надо делать. Все-таки, если есть шапс, надо его использовать. Все, говорит, по своим квартирам у телевизоров. Еще пару лет, а может, больше посидит у телевизора. Но не работник он навсегда, это точно. За что же мне платить — поставщику инвалидов, — если только все хорошо будет. Может и сейчас умереть. Сразу после операции. И меня ругать будут. Вот и здесь мобилизовать удалось. Уберу здесь. Большой риск. Не сказал он — от дочери тоже есть внуки? Вся опухоль, пожалуй, уйдет. Узлы эти с клетчаткой уйдут. Ну, что буду делать? Да я уже делаю! Черт! Зачем. «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…» Зря я это. Может, поживет.
— Надсеки здесь… Угу… Ну вот… так, значит…
Операцию эту Мишкин сделал радикально. Убрал и опухоль, и все узлы-метастазы, и все пораженные органы. Нарушу плавный хронологический ход сюжета: этот больной выздоровел и выписался впоследствии. И сколько лет продлится успех этот — неизвестно. Но пока Николай Михайлович сидит у своего телевизора, чуть выше сына своего, и доволен. Жена довольна тоже. И сын доволен. Внуки с дедом гуляют. А дочку Мишкин так и не видал.
Да и не господь же он бог, чтобы решать, кому и сколько жить. Как всякий эгоист, он думал, что может он, а что не может. Удалить опухоль он, оказывается, мог. Как всякий эгоист, он подумал, что он может или не может, а делал, что получается. Получилось. Он думал о себе — не о других. Не господь же он бог, в конце концов, чтобы решать за других, жить или не жить.
Но это будет.
А сейчас он кончил оперировать. Он помнил, что ему с Ниной надо идти в ее институт на выступление какого-то ученого, кандидата наук, гипнотизера. Вроде как бы он наукой занял этот вечер. — И еще они с Ниной должны заехать к кому-то, к знакомому ее. Посмотреть обещал. Опять у Нины кто-то болел. То ли ему хочет помочь, то ли больному.
И вот он уже в институте. Нина обещала отвезти его после в больницу. Надо же будет посмотреть этого больного, сегодняшнего.
В большом зале около пятисот человек. Лишь на сцене полусвет. Лектор, выступающий, гипнотизер — не знаю уж и как его назвать, человек ниже среднего роста, с чуть-чуть начинающейся лысиной, без очков и с вполне обычными глазами, без какой-либо особой пронзительности, первую половину встречи, вечера, лекции — не знаю, как это назвать, — рассказывал про гипноз, самогипноз, про массовый гипноз, про Месмера, про Мэри Беккер Эдди, про Сеченова и Павлова, про мозг, физиологию и сон. Временами казалось, что он совсем забывает о медицинском контингенте слушающих. А может, он с полным презрением относился к знаниям коллег. А может, просто такое снисходительно-презрительное отношение позволяло ему самому себе казаться сильным, и легче было их в дальнейшем подчинить. Кого подчинить, а кого и нет. Все равно это было интересно. Он готовил себя и зал ко второй половине, ко второму отделению, к художественной части — не знаю уж как и назвать все это. И это не знаю, как назвать. Во второй половине встречи, скажем так, он, по желанию присутствующих, стал проводить сеанс массового гипноза. Желающих было много. Много было и скептиков.
Мишкину была неприятна сама мысль о возможности гипноза, и, по-видимому, Нину он тоже заразил неприятием подобной демонстрации. Бездумное подчинение души и мысли, да еще массовое, да еще на виду. Пассивность и подчинение оперируемого все-таки где-то происходит за семью стенами и замками и, главное, один на один.
Сейчас Мишкин не был против этого сеанса, он не хотел сопротивляться, но ему заранее неприятно от возможного представления, он готов был даже самым первым отойти в призрачный мир подчинившегося сомнамбулы, лишь бы не видеть других в таком же положении.
Лектор ходил по сцене, держа в руках какую-то блестящую штучку на уровне своих глаз, и монотонно произносил наставления. Он предлагал поднимать руки, сцеплять их пад головой, сильней сжимать пальцы, смотреть на эту блестящую штучку перед его носом. Он объяснял всем, что они хотят, что они чувствуют, что им надо делать. Некоторые очень быстро впали в сомнамбулическое оцепенение. После этого лектор стал ходить по краю сцены, продолжая свои монотонные указания, которые, казалось бы, нелепы и примитивны, но оказались крайне эффективны, он как бы всматривался и выискивал, кто там еще не подчинялся обаянию всеобщего подчинения и на кого надо воздействовать активно и индивидуально. Впечатление, что он искал еще кого-то, которого очень хотелось бы включить в число поверженных.
Мишкин сидел недалеко, и было впечатление, что гипнотизер — кандидат наук — увидел перед собой гиганта с мягкой улыбкой и добрыми глазами, к тому же гигант доброжелательно смотрел вперед и на него, на лектора, который, казалось, хотел сам побыстрее увязнуть в сетях гипноза. Лектор сосредоточился на этом мягком, податливом, несопротивлявшемся гиганте.
И Мишкин не сопротивлялся, не боролся, не говорил себе: не хочу, я против, не буду — у Мишкина были свои заботы. Что ему, в конце концов, бушующий вокруг гипноз. Он давно уже отвлекся, он сначала думал о больном в целом, потом о больном в операции, потом о нем же как о Николае Михайловиче. Потом он снова проигрывал всю операцию. Потом он начинал жалеть больного, поскольку он не мог этого делать во время операции.